Арена

22
18
20
22
24
26
28
30

Шовкуненко насупился, затем, подняв глаза на Пасторино, сказал:

— Я должен репетировать. Я хочу помнить, что я артист.

— Господи, да помни себе на здоровье сколько угодно. Но репетировать в базарные дни не смей. Сегодня ты на репетицию положишь все силы, а завтра, как дохлая муха, едва протянешь пять спектаклей. Да! Но нам, то есть филармонии, нужно не пять, а столько, сколько выйдет, хоть двадцать пять. Повалил народ, давай не задерживай. А тут ты со своей дезорганизацией. В общем я все сказал, — Пасторино повернулся на каблуках, и его спина, многозначительно помаячив в проходе, чуть было не исчезла.

Шовкуненко рванулся вперед.

— Ну нет! Ты ждал объяснения? Вот оно, — он преградил Пасторино путь, оттеснив того на середину пятачка. — Я тебе не слоновый навоз, которым ты в войну торговал. На мне не наживешься. Ах, подлец, кому смеешь предлагать побочные заработки? — Рука его плотно сжалась в кулак.

— Не надо, Григорий Иванович! — вскрикнула Надя.

— Ничего, не бойся. Его физически не убьешь — оживет. Оборотни живучи, их морально надо убивать, — проронил Шовкуненко, закусив губу.

Надя подошла и положила свою руку ему на плечо. Он решил:

— Стоит ли расстраиваться из-за этого царского рубля? Правда, ни к чему.

— Как? Почему царский рубль? — удивилась Надя.

— Очень просто. Все тянет с народа, с нас и к себе в мошну. А в конечном счете банкрот. Никому не нужный.

Ей тоже это было ясно, Шовкуненко видел по ее глазам. «Даже в ломке она только гнется, как прутик; согнется, чтобы ровнее выпрямиться. А от его раздумий, ломки — щепки летят. Шовкуненко все не мог успокоиться. Надя провела рукой по его плечу, мускулистой руке и, положив свою ладонь в его огрубевшую от работы здесь, в передвижке, руку, пожала ее. Шовкуненко встрепенулся. Ее глаза были так доверчивы. Но того, что искал в них Шовкуненко, не было. Мохнатые ресницы шевелились от жалости, точно этим едва ощутимым шелестом она хотела успокоить его.

— Наденька, нужно же что-то сделать, изменить! Превратить этот жалкий балаган в цирк. Сейчас же изменить. Ведь суть не в балагане, а в том, какой это балаган! Уничтожить одного Пасторино мало: наверно, еще десяток таких же рыщет по стране. Пасторино — это то, что появилось бы в России, если бы она проиграла войну. А этого не могло быть. Никогда! Так, значит, и сейчас нужно бороться, бороться до конца и напрочь убрать эту нечисть. — Лицо Шовкуненко горело от ненависти.

Надя знала, что он волнуется не за себя, а за всех артистов, работающих с ним, и прежде всего за нее.

— Григорий Иванович, а знаете, я когда-то репетировала прямо в комнате. Вы даже и не подозревали, наверное, а я иногда целое утро разминалась. Вот теперь так и будет. Рано встанем, и вы, как строгий экзаменатор, будете репетировать со мной: «Стойку! Нет, нет, пожалуйста, ровнее, руки, куда вы дели руки? А теперь опуститесь на шпагат… Так. Еще раз, плавнее». Верно, да?

— Да, да. Ничего страшного, конечно, не будет, завтра мы начнем репетировать и все же вынудим Пасторино сдаться, — сказал он Наде и медленно пошел из балагана.

Они вышли в базар, прошли мимо молочного ряда.

— Сегодня мне, как никогда, хочется есть. Даже ощущаю запах щей.

— Ничего нет удивительного, Григорий Иванович, мы оба выскочили не позавтракав, а сейчас уже третий час дня.

— А разве это худо? Три часа — базару конец. Еще часок, и за лотками останутся две-три неукротимые молочницы да груды мусора. Глядите, даже нашим неразлучникам не сидится. Шествуют.