Арена

22
18
20
22
24
26
28
30

Шишков ел мало и нехотя. На щеках у него появились красные пятна, боязнь закашляться при всех погнала его в сени. Там он кашлял глухо, с надрывом. Едва откашлявшись, достал папиросу и, сделав вид, что табак был крепок, вернулся…

Когда Клава с Надей в четыре руки взялись за посуду, Шишков вызвался помогать. Он предложил шутливо, но Надя угадала в незатейливой шутке желание побыть около нее, прикоснуться к тому, что она держала в руках. И вдруг Надя рассердилась на Шовкуненко. Почему он молчит, где сейчас его глаза? Сидит и лепит, хлеб переводит.

— Что посуда! Клавушка одна с ней управится. Вы бы лучше помогли мне по воду пойти. Темень, одной боязно…

Надя нарочно с кокетством посмотрела на Шишкова. Но Шовкуненко, казалось, был безучастен. Он по-прежнему беседовал с Арефьевым, и разговор обоим уже становился в тягость. Усталость за день давала себя знать.

Вскоре Арефьев с Шишковым собрались к себе. Шовкуненко, замотав шею кашне, набросил пальто, пошел их провожать. Надя подошла к окну, посмотрела им вслед.

Клава раздевалась. И вдруг обычный жест Клавиного мужа вызвал в Надином сердце смятение. Костя подошел к Клаве и, уверенный в том, что никто и ничего не видит, отвел золотившуюся на шее прядку, поцеловал, провел губами до плеча…

И Наде стало невыразимо тоскливо от этого чужого счастья.

Теперь ей казалось бессмысленным ожидание хоть какой-то помощи от Вадима. Она часто спасала себя, оставляя в душе щелочку, сквозь которую в горькие минуты в сотый раз всматривалась в то, что уже прошло и что никогда не сможет повториться. Вадим выпал из жизни, но сейчас выпал и из сознания.

Надя пошла в сени. Лицо ее горело. Значит, мучила ее не пустота, не невзгоды, без конца сопровождающие в дорогах, а отсутствие самой простой ласки. Но разве Шовкуненко каждый день не заботится о ней? Нет, нет, не заботливость, сейчас ей нужно другое. Сегодня Шишков разбудил в ней дремавшее чувство, требовательное и стыдливое. Жест Клавиного мужа, да само ее сердце, которое от одной только мысли трепетно разбежалось, стуча в каждой жилке. «О боже, как мне хочется убежать, чтоб… Но ведь это я сама, от кого же убегать? Рассказать ему, рассказать, как всегда, когда бывает тоскливо здесь, в передвижке, подсказать, что… Нет, никогда!..»

Надя стояла в сенях долго, не чувствуя холода, стояла, томительно прислушиваясь к каждому скрипу. Вот он войдет сейчас, и она… Но Шовкуненко не шел, и, постепенно успокаиваясь, Надя вернулась, но все еще ждала. Он мог сейчас воспользоваться ее ошибкой, связать, спутать ей, как норовистой лошаденке ноги и глядеть, как она ковыляет на его иссякающем лугу, ловя голодными глазами блики зелени, света чужих полей. Да, он мог. Но Шовкуненко любил ее…

Надежда, натянув одеяло, лежала, дрожа в темноте, напряженно прислушиваясь к его тяжкому, как приглушенный стон, дыханию.

Он инстинктивно понимал, что происходит с Надей, и не в силах был сдвинуться с места. Нужно время. Во имя любви, которой он живет и ждет от нее, он не имеет права к ней прикоснуться. Маленький человечек смотрел на него дырочками глаз и, казалось, одобрял. Шовкуненко чуть-чуть помесил пальцами мякиш, воткнул в него человечка и, встав, подошел к топчану.

Надежда, вздохнув, закрыла глаза, а губы ее снова затрепетали, уголками выдавая улыбку облегчения.

Шовкуненко присел на краешек, склонился над Надей и ласково, добро глядел на нее. Потом, прижав к себе ее голову, он тихо погладил ее, шепча:

— Надюша, маленькая… За окном ночь, вечные звезды, спать надо, спать…

Надя впитывала в себя его ласку, голос и постепенно успокаивалась. А Шовкуненко сидел подле Нади, большой, грустный друг, который боится напугать ее своей лаской и силой, друг, протянувший ей, как маленькой, игрушку. Маленький человечек оказался в Надиной ладони, она поднесла игрушку к губам, поцеловала ее и, положив под подушку, уснула, не выпуская руку Шовкуненко.

Шовкуненко сидел не шевелясь, представляя себе свое счастье. Оно когда-нибудь придет, придет прочно, и никаких сомнений не будет, что впопыхах воспользовался чужим. А какое оно? Выдумать его? Трудно. Вот на подушке ее голова, а рядом человечек. Шовкуненко осторожно высвободил руку. Прилег. Вскоре тяжелый сон смежил ему глаза… Цирк, даже во сне цирк, где тысячи зрителей рукоплескали. И Шовкуненко, с наслаждением улыбаясь, смотрел изумительный номер. Серебряный шар перекатывался по манежу, а на нем, семеня серными копытцами, цепко, не сваливаясь, держался человечек…

После этой ночи Надя с утра ждала: скорее бы кончился их рабочий день и к ней пришел бы в сумерках он… Она не называла его по имени и не спрашивала себя: «Неужели люблю? И нужно ли это?» Все было просто и необходимо, как дождь в засуху. Она видела, как он в минувшую ночь боролся с собой, боясь напугать ее своим всеобъемлющим последним чувством. А может, он был просто одинок в те часы, когда их не связывал крошечный пятачок арены. А она? Ждала ливня, который настиг бы ее, уже изнуренную от ожидания, и она впитывала бы его жадно, сосредоточенно, вовсе не думая, что это: счастье или… Наде было тоже слишком пусто, и, быть может, поэтому Шовкуненко, не доверяя ей, не позволил себе в эту ночь печальную радость, которую иногда сменяет слишком отчаянная боль утраты.

Наконец-то окончен трудный базарный день, напряженно отработанный и прожитый ими вместе. Усталость требовала отдушины. Надя долго не снимала грим, сидя в холодной брезентовой палатке. Шовкуненко ждал ее. Уже несколько раз их окликали Клава с Костей. А когда стемнело, глуховатый Филипп ввалился, моргая заснеженными ресницами:

— Вы что это, зимовать тут решили? Право слово, заметет…