Золото тигров. Сокровенная роза. История ночи. Полное собрание поэтических текстов

22
18
20
22
24
26
28
30

48. Счастливы отважные, принимающие с равным спокойствием и поражение, и триумф.

49. Счастливы хранящие в памяти слова Вергилия или Христа, ибо осветятся их дни.

50. Счастливы любимые, счастливы любящие и те, кто способен обойтись без любви.

51. Счастливы счастливые.

Читатель

Кто-то гордится каждой написанной книгой,я – любою прочтенной.Я не мечтал быть филологом,погружаться в склоненья, залоги, кропотливые превращения звуков,«д», перешедшее в «т»,«г», замещенное «к»,но пронес через все свои годылюбовь к языку.Ночь со мной коротает Вергилий,ведь желанье постичь, а потом позабыть латинский —это род одержимости, а забвенье —та же память, ее глухое подполье,оборотная, скрытая сторона монеты.Когда из слабеющих глаз исчезлимои ненаглядные тени,лица и строки,я принялся учить стальное наречье,язык отцов, на котором слагались гимныклинкам и взморьям,и теперь, через семь столетий,из окраинной Фулыдо меня долетает твой голос, Снорри.Юный читатель следует строгому распорядку,чтобы взамен получить столь же строгое знанье;а в мои лета любой расчет – авантюрау самого края ночи.Мне не постичь твоих древних речений, Север,не окунуть ненасытных рук в твое золото, Сигурд;мой замысел безграничени пройдет со мной до могилы —непостижимый, как мирозданьеи я, ученик за книгой.

Хвала тьме

Старость (как ее именуют другие) —это, наверно, лучшее время жизни.Зверь уже умер или почти что умер.Человек и душа остались.Я живу среди призраков – ярких или туманных,но никак не во мраке.Буэнос-Айрес,прежде искромсанный на предместьядо самой бескрайней равнины,снова стал Реколетой, Ретиро,лабиринтом вокруг площади Онсеи немногими старыми особняками,которые все еще называем Югом.Мир мне всегда казался слишком подробным.Демокрит из Абдер ослепил себя, чтобы предаться мысли;время стало моим Демокритом.Моя полутьма безболезненна и неспешна,скользит по отлогому спускуи похожа на вечность.Лица друзей размыты,женщины – те же, какими были когда-то,а кафе, вероятно, совсем другие,и на страницах книг – ни единой буквы.Кого-то, должно быть, пугают такие вещи,а для меня это нежность и возвращенье.Из всех поколений дошедших доныне текстовя в силах прочесть немного:только то, что читаю на память,читая и преображая.С Юга и Запада, Севера и Востокадороги сбегаются, препровождая меняк моему сокровенному центру.Это дороги – звуки и отпечатки,женщины и мужчины, смерти и воскресенья,ночи и дни,бдения и кошмары,каждый миг прожитого тобойи всего пережитого миром,датский несокрушимый меч и арабский месяц,деяния мертвых,счастье взаимности, найденные слова,Эмерсон, снег и столько всего на свете!Теперь их можно забыть. Я иду к моему средоточью,к окончательной формуле,к зеркалу и ключу.Скоро узнаю, кто я.

Золото тигров

(1972)

Предисловие

От человека, достигшего семи десятков лет, которые нам отпустил царь Давид, трудно ждать чего-то еще, кроме известной ловкости в обращении со словом, мелких вариаций и надоевших повторов. Пытаясь устранить или хотя бы умерить подобную монотонность, я – кажется, поспешив с гостеприимством – решил впустить в этот сборник разнообразные темы, которые приходят на ум писателю за его обычным занятием. Признание сменяется в Книге притчей, сонет – белым или свободным стихом. В начале времен, столь удобном для смутных фантазий и непогрешимых космогоний, никакого деления на прозу и поэзию не существовало. Тор не был богом грозы: он был грозой, он был богом.

Для настоящего поэта каждая секунда жизни, каждая мелочь уже должна быть поэзией, какова она, по сути, и есть. Насколько знаю, такой непрерывной остроты чувств пока не достиг никто. Браунинг и Блейк подошли к цели ближе других; Уитмен ее не раз провозглашал, но его продуманные перечисления не всегда отличишь от бесчувственных каталогов.

Я не верю в литературные школы: по-моему, они, облегчая обучение, пользуются всего лишь наглядными пособиями. Но если уж нужно сказать, от чего я иду в своих стихах, я бы ответил: от латиноамериканского модернизма, от его свободы, обновившей столькие литературы, чье общее орудие – испанская речь, не исключая, понятно, и словесность самой Испании.

Мне не раз приходилось разговаривать с Леопольдо Лугонесом. Человек он был нелюдимый и заносчивый, но при этом то и дело сворачивал на воспоминания о его «друге и учителе Рубене Дарио». (Почему я, кстати, и думаю, что нам нужно развивать в нашем языке общие черты, а не местные особенности.)

Кое-где на страницах книги читатель заметит мой интерес к философии. Он зародился в детстве, когда отец на шахматной доске (как сейчас помню, кедрового дерева) показал мне состязание Ахиллеса и черепахи.

Что до влияний, которые в этом сборнике чувствуются… Во-первых, это писатели, которых я больше всего люблю – имя Браунинга уже мелькнуло; во-вторых, те, которых я когда-то прочел и перечитываю по сей день; в-третьих, все те, которых я никогда не читал, но которые тем не менее живут во мне. Язык – не произвольный набор символов, а традиция и образ чувств.

X. Л. Б.Буэнос-Айрес, 1972

Тамерлан (1336–1405)

От мира этого моя держава:Тюремщики, застенки и клинки —Непревзойденный строй. Любое словоМое как сталь. Незримые сердцаБесчисленных народов, не слыхавшихВ своих далеких землях обо мне, —Мое неотвратимое орудье.Я, пастухом бродивший по степям,Крепил мой стяг над персепольским валомИ подводил напиться скакуновК теченью то ли Окса, то ли Ганги.В час моего рожденья с высотыУпал клинок с пророческой насечкой;Я был и вечно буду тем клинком.Я не щадил ни египтян, ни греков,Губил неутомимые пространстваРуси набегами моих татар,Я громоздил из черепов курганы,Я впряг в свою повозку четырехЦарей, не павших в прах передо мною.Я бросил в пламя посреди АлеппоБожественный Коран, ту Книгу Книг,Предвестье всех ночей и дней на свете.Я, рыжий Тамерлан, сжимал своимиРуками молодую Зенократу,Безгрешную, как горные снега.Я помню медленные караваныИ тучи пыли над грядой песков,Но помню закопченные столицыИ прядки газа в темных кабаках.Я знаю все и все могу. В чудесной,Еще грядущей книге мне давноОткрыто, что умру, как все другие,Но и в бескровных корчах повелюСвоим стрелкам во вражеское небоПустить лавину закаленных стрелИ небосклон завесить черным платом,Чтоб знал любой живущий на земле:И боги смертны. Я – все боги мира.Пускай другие ищут гороскоп,Буссоль и астролябию в надеждеНайти себя. Я сам все звезды неба.С зарей я удивляюсь, почемуНе покидаю этого застенка,Не снисхожу к призывам и мольбамГремучего Востока. В снах я вижуРабов и чужаков: они ТимураКасаются бестрепетной рукойИ уговаривают спать и на ночьОтведать заколдованных лепешекУспокоения и тишины.Ищу клинок, но рядом нет его.Ищу лицо, но в зеркале – чужое.Теперь оно в осколках, я привязан.Но почему-то я не вижу плахИ шей под вскинутыми топорами.Все это мучит, но какой же прокМне, Тамерлану, им сопротивляться?И Он, должно быть, вынужден терпеть.Я – Тамерлан, царящий над закатомИ золотым восходом, но, однако…

Былое

Как все доступно, полагаем мы,В податливом и непреложном прошлом:Сократ, который, выпив чашу яда,Ведет беседу о путях души,А голубая смерть уже крадетсяПо стынущим ногам: неумолимыйКлинок, что брошен галлом на весы;Рим, возложивший строгое ярмоГекзаметра на долговечный мраморНаречья, в чьих осколках копошимся;Хенгист со сворой, мерящей весломБестрепетное Северное море,Чтоб силой и отвагой заложитьГрядущую британскую державу;Саксонский вождь, который обещаетСемь стоп земли норвежскому вождюИ до захода солнца держит словоВ кровавой схватке; конники пустынь,Которые топтали прах ВостокаИ угрожали куполам Руси;Перс, повествующий о первой ночиИз тысячи, не ведая о том,Что зачинает колдовскую книгу,Которую века – за родом род —Не отдадут безгласному забвенью;Усердный Снорри в позабытой Фуле,Спасающий в неспешной полутьмеИли в ночи, когда не спит лишь память,Богов и руны северных племен,Безвестный Шопенгауэр, ужеПровидящий устройство мирозданья;Уитмен, в жалкой бруклинской газетке,Где пахнет краскою и табаком,Пришедший к исполинскому решеньюСтать каждым из живущих на землеИ всех вместить в единственную книгу;Убийца Авелино Арредондо,Над Бордой в утреннем МонтевидеоСдающийся полиции, клянясь,Что подготовил дело в одиночку;Солдат, в Нормандии нашедший смерть,Солдат, нашедший гибель в Галилее.Но этого всего могло не бытьИ, в общем, не было. Мы представляемИх в нерушимом и едином прошлом,А все вершится лишь сейчас, в просветеМеж канувшим и предстоящим, в миг,Когда клепсидра смаргивает каплю.И призрачное прошлое – всего лишьМузей недвижных восковых фигурИ сонм литературных отражений,Что заблудились в зеркалах времен.Бренн, Карл Двенадцатый и Эйрик РыжийИ этот день хранимы не твоимВоспоминаньем, а своим бессмертьем.

Танки

1Вверху, на горе,Сверкающий сад – луна,Златая луна.Более драгоценен —Твой поцелуй в темноте.2Голос пичуги,Что прячется в полутьме,Уже не слышен.Ты все ходишь по саду.Что-то тебя тревожит.3Чужая чаша,Шпага, что была шпагойВ руках другого,Над улицею луна.Разве этого мало?4В сиянье луныТигр золотистый смотритНа когти свои:Возможно, что на зареИми убит человек.5Печальны дожди,Что омывают мрамор,Печальна земля,Печально не быть жизньюЛюдей, и сном, и зарей.6Погибнуть не смогЯ, как мои прадеды,В жарком сраженье.Мне лишь досталось: в ночиПодсчитывать слоги строк.

Сусана Бомбаль

Высокомерна, высока и вдохновенна,она проходит вечером по садуи застывает в свете четкого мгновенья,что нам дарует этот сад и этот образбезмолвный. Так ее я вижуздесь и сейчас, но вижу такжеи в древнем полумраке царства Ур,а также вижу на ступенях храма,на знаменитых камнях вековых,покрытых пылью всей планеты,а вот она разгадывает тайнымагического алфавита звезд далекихили вдыхает аромат английских роз.Она везде, где музыка, в легчайшейлазури, и в гекзаметре Гомера,и в нашем одиночестве привычном,и в зеркале струящихся фонтанов,в мече, во мраморе, где застывает время,и в безмятежности стены, которойразделены закаты и сады.А там, за мифами и масками, душа —ее душа, что вечно одинока.Буэнос-Айрес, 3 ноября 1970 г.

Джону Китсу (1795–1821)