По степи шагал верблюд

22
18
20
22
24
26
28
30

– Зови сюда, – прохрипел он, умоляюще глядя на сына.

– Кого? Зачем?

– Зови эту Стефани.

Когда ее снова потащили из камеры, уже не оставалось сомнений, что теперь точно на расстрел. Как раз ночь, самое время. Но ее снова втолкнули в кабинет к вежливым и симпатичным азиатам: один постарше, второй помоложе.

– Что это? – Перед глазами качались на цепочке часы ее матери.

– Это часы. Мамины.

– Как звать маму? – Тот, что постарше, с серыми прохладными глазами, возбужденно хватался за ворот, говорил сипло, едва не задыхаясь. Молодой симпатяга, судя по всему, не понимал причины волнения, но сочувствовал.

– Полина Глебовна.

– Шаховская? – Теперь оба смотрели на нее, как будто разверзлись врата ада и она вышла оттуда с пылающими рогами. – А знаешь, кто я? Я Жока.

– Нет! – Теперь пришла ее очередь хвататься за изорванный ворот.

– Да! – Евгений распахнул футляр, сунул ей под нос монохромную миниатюру работы Дарьи Львовны. Княгиня не справилась с плоским азиатским носом, поэтому бросила его на полдороге, так что кончик висел отдельно от переносицы. Глаза вполне удались, но смотрели гневно. Чуть подсвеченный сзади затылок не влез в кружок, зато шея оказалась длиннее, чем на самом деле.

– Я не могу поверить, – прошептала ошарашенная Стефани, позабыв и про неминуемую смерть, и про насилие.

– Хорошо. Смотри. – Евгений подошел к столу и открыл верхний ящик. В его руке появились похожие часы, того же времени, как будто долго пролежали в одной коробке. Снова распахнулся футляр, и завороженным зрителям улыбнулась Полина-девочка, нежная барышня из старой, погибшей России. – Теперь веришь? – Серые глаза смотрели не мигая и не требуя ответа.

– Да, – прошептала Стефани, – она, как и обещала, носила ваш портрет до самой смерти. И… я вас, получается, нашла.

Глава 19

Серафима Григорьевна уродилась редкой красавицей: брови соболиные, косы тяжеленные, с ярко-синими глазами и сочными губами, как будто только что наелась вишни и еще не успела отереть ее сок. Не белесая голубоглазая скромница, сродни полевой ромашке, а настоящий алый мак. И семья справная, с достатком, приданого не придется стыдиться. В сибирском селе, что притулилось за холмом над Монастыркой, к ней не сватался только ленивый. Но родители отдали за приезжего, из костромских лесов кузнеца Ивана Лукича – бородатого и могучего, как Илья Муромец. Невестины проводы до революции устраивали такие, что вся деревня еще неделю пьяная валялась.

На новом месте ее встречали восхищенными вздохами – вот, мол, какую деваху Иван-кузнец оторвал, не зря сапоги стаптывал. Молодые отстроили новую избу, впустили в нее кота, как положено, Серафима налила молочка домовенку, и зажили соседям на зависть. Все складывалось в доме Ивана и Симы, кроме одного – не давал Бог детишек. Кузнечиха уже все испробовала: и лекарей, и заговоры, но все без толку. Лукич молчал, но хмурился, когда жена виновато стелила себе отдельную постель – мол, нельзя сегодня.

Важным караваном шествовали годы. Кубышка, надежно упрятанная в подполе, наполнялась заветными рубликами, на печи теснились караваи, расстегаи и куличи, а по натертым половицам так и не затопали маленькие ножки.

– Сима, доча, – уговаривала свекровь, – сходи в монастырь, помолися. Боженька добрый, даст Ванечке дитятю.

И Серафима шла не один раз, босиком, стояла на коленях по полдня, не разгибая спины. Жила месяцами с монахинями на пустом хлебе и воде. Не помогло. В селе начали на нее жалостливо коситься, а вдовая Марфа ни с того ни с сего зачастила в кузню, каждый раз наряжаясь не по‐рядовому.