История жизни бедного человека из Токкенбурга

22
18
20
22
24
26
28
30

КОЕ-ЧТО О СЧАСТЬЕ И О ТОМ МЕСТЕ, ГДЕ Я ЖИВУ

Остается сказать немногое и на том закончить. Домишко да садик — вот и все имение мое. Жена и четверо ребятишек — это значит шесть ртов и дюжина рук составляют все мое семейство. Однако здоровый аппетит сих упомянутых ртов (считая еще одежду и прочее) поглощает почти целиком, сколько ни старайся, плоды труда вот этих самых рук. Свой хлопковый промысел я уже описал. Это — как синица в небе и как погода в апреле. Тот, кто на это все свои силы положит да еще сумеет угадать подходящее время, тому, может быть, и повезет. Но этого таланта я никогда не имел вдосталь, был всегда недотепой да, верно, таким и умру. И тем не менее всю эту куплю-продажу (которую, впрочем, даже вполне рассудительные люди, видя одни ее дурные стороны, понапрасну, думаю, осуждают) я год от года все больше люблю. Почему? Полагаю, что по одной простой причине: это было средство, с помощью которого благое Провидение без особенного моего участия вывело меня из полной безысходности к более или менее сносному состоянию. Правда, не прельстись я ролью торгового человека, мог ли я попасть в безысходное это положение? Кто знает! Наверное, каким бы делом я ни занимался, все равно случилось бы то же самое — по моей небрежности, неосторожности и неумелости. Здесь, я думаю, уместна пословица: «Собачий зуб калечит, собачий язык лечит». В общем, мелкий мой промысел стал дорог моему сердцу, и, отдавая ему все имеющиеся силы, я желал бы приохотить к нему своего сына,[321] если только есть у него к этому склонность и если он, по возможности, переймет мой опыт. Благие небеса могут, конечно, подарить ему и нечто иное, но тогда уж этот промысел пойдет прахом. А ведь я, имея теперь за плечами полвека жизни, отдал ему вот уже тридцать лет.

В то давнее золотое времечко можно было б извлечь из него немалую пользу, если бы я тогда в нем что-либо смыслил или хотя бы искренне хотел разобраться в деле. Но и dato[322] не променяю его ни на какое иное занятие, хотя и есть между ними такие, что могут дать пускай не изобильное, но верное пропитание.

Затраты стараюсь ограничить. Приходится детям приспосабливаться к этому волей-неволей. Приходится, конечно, одевать-обувать их не хуже прочих, однако роскошествовать не позволяю. Во всем прочем даю им — пожалуй, даже чересчур — полную свободу развлекаться, как принято, не запрещаю бывать на праздниках, пропустить принятый у нас стаканчик по воскресным дням и т.п., даже сам порою предпринимаю с ними небольшие и не слишком дорогостоящие вылазки. Но при этом особенно ликую душой, если вижу, что их руки заняты делом и что у них достало ума научиться блюсти мою и собственную свою пользу. А впрочем, как уже говорилось, их радости — это и мои радости; и ничто не задевает меня больнее, чем их недовольство.

За стенами моего дома, на людях, у меня всегда так: не выношу печальных лиц и добиваюсь улыбки иногда с помощью собственного кошелька. Могу сто раз давать себе слово быть экономным, а на деле все та же петрушка — и конца не видать.

Вот видите, милые мои![323] Копить богатство вовсе не в моей натуре; да я и не уверен, что оно принесло бы вам пользу. А польза и благо будут лишь в том, чтобы научиться вам поскорее самим зарабатывать себе свой скромный кусок хлеба, не теряя честной своей независимости. Если даст мне Бог еще жизни и здоровья, я уж постараюсь обеспечить каждого из вас по мере возможности. Кому-нибудь из вас достанется и этот мой славный домик, вид которого я как раз собираюсь теперь описать.

Родина моя — никоим образом не земля молочных рек и кисельных берегов, не какая-нибудь там счастливая Аравия и не прекрасная Пэи-де-Во.[324] Это — Токкенбург, жители которого испокон веков слывут сварливыми и непросвещенными. Пусть это заблуждение останется на совести того, кто его придумал. А тот, кто возьмется доказывать обратное, может, конечно, показаться слишком пристрастным. Тем не менее я должен сказать вот что: повсюду, где только ни приходилось мне бывать, люди были точно такими же грубыми, а то и намного грубее, такими же темными, а то и намного темнее. Однако, повторяю, в мои намерения не входит, да и неприлично мне это, — описывать своих соотечественников. Скажу одно: я люблю их, а равно и отечество свое не менее, чем любой другой человек на свете — свое, живи он хоть в раю.

Наш Токкенбург — это красивая долина, протянувшаяся на двенадцать часов пути и окруженная множеством боковых долинок и плодородными горами. Главная долина изгибается с юго-востока в северо-восточном направлении.[325] Как раз в самой середине этого изгиба, на холме, красуется мое «родовое поместье», у подножия горы, с вершины которой открывается приятный вид почти на всю эту страну, вид, который не раз уже доставлял мне величайшее наслаждение. То глянешь вниз, в долину, застроенную деревнями, то вверх — на высоты по обеим ее сторонам, покрытые тучными пастбищами и лесом и не менее, чем долина, усеянные бесчисленными домиками, а за всем этим вздымаются в облака вершины Альп. А потом глядишь опять на бегущий внизу по долине наш извилистый Тур; его дамбы и берега, обсаженные вязами да ивами, так и манят прогуляться.

Мой деревянный домик расположен на том самом месте, где долина красивее всего. В нем имеется одна большая комната, три маленьких, кухня и погреб, — вот память! чуть не забыл еще пристройку, — есть также сарайчик для коз, дровяник, а вокруг дома — садик с парой-другой невысоких деревьев и надежной изгородью из терновника.

Через мое окошко можно услышать церковный звон и бой башенных часов разом из трех или четырех мест. В нескольких шагах от порога раскинулся осененный деревьями превосходный луг, который принадлежит соседу. С этого луга можно взглянуть прямо вниз, на Тур и на бельники[326] противоположного берега реки, на красивую деревню Ваттвейль, на городок Лихтенштейг и дальше — там опять виден Тур в своем верхнем течении. За домом моим бежит ручей, устремляясь вниз, к Туру, а вытекает он из романтического ущелья,[327] прыгая по каменистым уступам. На другом его берегу находится пронизанная солнцем рощица, прилегающая к подножию высокой скалы. На этой скале в недоступной пещере издавна гнездятся ястребы-перепелятники и их крупные сородичи. Пещера да еще одна гора, которая во время солнцестояния лишает меня на час утреннего солнышка, удручают меня более всего из того, что я здесь имею. Ту и другую я охотно продал бы или даже даром бы отдал. Богомерзкие перепелятники не только терзают мне уши своим воплем с середины апреля и до поздней осени, но — что намного печальнее — распугивают всех моих певчих пташек, так что скоро ни одна из них не отважится селиться поблизости.

Мои соседи — все сплошь люди добрые и честные, и я их искренне уважаю и ценю. Бывает, правда, что и среди них может затесаться кто-нибудь не такой, но, это, впрочем, как и везде. Истинных же друзей, с которыми можно было бы обмениваться мыслями и сблизиться сердечно, нет у меня здесь в округе никого. Их заменяют мне платонические мои наперсники[328] в комнатке моей.

Весною снег задерживается в моем садике, пожалуй, несколько дольше, чем требовалось бы. Но я объявляю ему войну, разбиваю его на мелкие кусочки и сыплю ему на хвост золу и всякий сор. От этого он прячется в землю, и тогда можно пораньше и за садовничество браться. Вообще-то, сей малый клочок земли приносит мне немало радости. Земля здесь, надо сказать, довольно скупа и неподатлива, но все же я обрабатываю ее почти уже двадцать пять годков. И добиваюсь-таки от нее салата, капусты, гороха и всего, что нужно для стола; удаются подчас и цветы — розы во множестве. Словом, получаю радости не меньше, чем иной властитель от своих вавилонских садов.[329]

Ну-ка, ответь, сынок![330] Разве наше жилье не стоит любого другого на свете? Уединенное и вместе с тем неподалеку от людей; в самой долине и вместе с тем на высотке. Подымись когда-нибудь в мае на травянистый холм, что перед нашим домом. Взгляни вдоль пестроцветущей долины вверх по течению реки; посмотри, как вьется Тур среди лугов прекрасных, как он катит свои темные еще, снеговые воды прямо под ногами у тебя. Посмотри, как по обоим его берегам пасутся в травах коровы без счета, и вымя у каждой полно молоком. Прислушайся к веселому хору крупных и мелких певчих птиц. Мимо наших окон проходит дорога, но куда ей! Видишь — за Туром дорога, вот это уж для всей долины большая дорога, которая никогда не пустует. Взгляни-ка на эти цепочки домов, словно связавшие Лихтенштейг с Ваттвейлем. Здесь перед тобою, в общем-то, все, чего можно пожелать и в городе, и в деревне.

«Как бы не так! (скажешь ты, наверное). Да ведь все эти луга и коровы не наши!» Дурачок! Они — наши, как и весь белый свет. Кто мешает тебе любоваться ими, получая от этого наслаждение и радость? Масла и молока от этого скота я могу получить, сколько душе угодно. Так что только и преимуществ у их хозяев, что возня с ними. Что мешает нам назвать своими даже эти Альпы? Или вон те великолепные фруктовые деревья? Ведь лучшие их плоды могут быть принесены прямо к нам домой! Или, к примеру, вот этот большой сад, — разве мы не можем издали наслаждаться запахом его цветников! Да возьми ты и наш небольшой садик, — не вырастает ли в нем все, что мы сажаем, обихаживаем и поливаем?

Итак, сын мой дорогой! Желаю тебе, чтобы, созерцая все это, ты чувствовал то же самое, что чувствовал и я и что я ежедневно чувствую еще и по сей день; чтобы и ты во всем находил и ощущал с восторгом и благоговением присутствие Всеблагого, точно так же как я находил и ощущал его — совсем рядом с собою, вокруг себя и — в себе самом; это он отворил мое сердце, сделав его таким трепетным и так глубоко чувствующим.

Милый, милый мой мальчик! Описать это тебе я не в силах. Но часто ощущал я в себе такой восторг при виде всего этого великолепия, когда бродил взад и вперед под полною луной по этой луговине, погруженный в свои мысли, или же прекрасным летним вечером взбирался вон на тот холм и смотрел, как садится солнце и подымаются тени; вот и домик мой стоит уже в синих сумерках, а кругом шелестит и овевает меня закатный ветерок, и птахи запевают свою нежную вечернюю песнь. И тогда я спрашивал себя: «Неужто же все это ради тебя, бедный ты и грешный человек?» И глас Божий, казалось, ответствовал: «Сын мой, прощаются тебе грехи твои!» О, как таяло тогда мое сердце в сладком томлении, как давал я тогда полную волю току радостных слез и готов был все вокруг — и небо и землю — заключить в обьятия,[331] так что даже и ночью это счастье мое повторяли блаженные сны.

Вот так-то, милые мои! Такова моя история вплоть до нынешнего дня. Впредь, если Бог даст мне жизни, расскажу еще кое о чем.[332] Будет это, конечно, всякая всячина, — однако ж это и есть моя история.

Прости мне, Господи, если я, по неведению, написал какое-либо несправедливое слово!

Да искупятся кровию Иисусовой те грехи мои, которые я утаил, и те, о которых поведал!

Отче всеблагий на небесах! Тебе, тебе единому посвящаю остаток дней моих!