История жизни бедного человека из Токкенбурга

22
18
20
22
24
26
28
30

Прости мне, добрый великий человек, ведь и я мог бы досаждать тебе разными летними и зимними снами, и пришлось бы тебе выслушивать болтовню о них. Но нет! так бесцеремонно не стану я тебя встречать, — не совсем же я глупец. Может быть, что твоим англичанам нравится этот «Сон» не меньше, чем мне твоя «Буря», и если уж был такой человек, что писал для всех и каждого, то это, конечно, ты. Твой «Сон» я порицать не стану, однако не понимаю его — и все тут. Вся эта выдумка подействовала на меня неприятно. Если бы мне довелось увидеть во сне компанию в этом роде, какая там орудовала бы, то я, наверное, еще не проснувшись, свалился бы с кровати.

Мельтешат там всякие Тезеи и Лизандры, разные феи,[358] и каждая со своими корявыми стихами. Не ведаю, что за существа такие эти самые феи, а если бы и знал, не стал бы с ними дело иметь, — уж слишком они для меня проворны.

Зато персонажи интермедии — вот эти ребята из «Сна» в моем вкусе: Пигва, Миляга, Основа, Рыло, Дудка, Заморыш.[359] От них и слов не требуется, одни лишь их имена говорят мне, что все они болваны. Ага, критик мой высокоумный, тут-то и обнаруживается, что ты и сам недотепа, сам дурак. Увы, о мой тонкий, мудрый, серьезный поэт, я с полной моей готовностью записываюсь во всемирный цех дураков,[360] — признайся, не есть ли сей мир просто один огромный сумасшедший дом?!

О, юноша умный, ступающий на обширную сцену мирового театра с головой, полной планов, и с целым возом проектов, придется тебе убедиться в том, что в конце концов роль твоя оказалась немногим лучше роли Дудки. Или же кто играет лучше свою роль, — тот, кто усердней всех потешает зрителей, или тот, кто их усердней всех назидает? Не знаю этого, но одно знаю твердо, что самые большие дураки имеют самый большой успех. Не путайте, однако, моих дураков со своими, а не то я обижусь. Дураки бывают разные, и как подумаешь, что каждый человек считает другого дураком, то выйдет, что и вправду белый свет битком набит дураками. С этим и великие ученые ничего не могут поделать, те самые, которых половина рода людского считает божественными, мудрейшими умами. Они-то знают, что другая половина человечества держит их самих за дураков, ну, а если не знают, то вот им половина моего, Улиного, колпака![361]

А, впрочем, мне-то что за дело до всего этого, ведь я занят здесь «Сном в летнюю ночь» и радуюсь тому, что это всего-навсего сон. В противном случае лучше бы мне пойти в товарищи к Пигве и его приятелям и вместе с ними играть пьесу на зеленом лужке между изгородью и кустами. Доброй ночи, «Сон в летнюю ночь»! <...>

ЧЕТВЕРТЫЙ ТОМ[362]

«УКРОЩЕНИЕ СТРОПТИВОЙ»

Ага, вот это мне больше по душе![363] Дорогой Петруччо,[364] приезжай в нашу землю погостить, а я обеспечу тебя клиентками так, что станешь жить — не тужить. Если рецепты твои надежны, то прошу тебя и самым нижайшим и убедительнейшим образом умоляю об этом от имени всех тех, кто измучен, а то и вовсе замордован своими Катаринами,[365] имя коим легион, марширующими целыми ротами, в разноцветных нарядах и различаемыми также по буклям, которые у каждой Катарины уложены по-своему, — каждой из них я готов представить тебя наилучшим образом...

Но, собираясь к нам, дай нам все-таки знать об этом и захвати с собой аттестации,[366] поскольку имеются тут у нас завзятые маловеры. Притупив все свои остроты и растратив понапрасну все мыслимые и немыслимые средства, они начисто разочаровались и уверены теперь, что можно скорее вычерпать море и передвинуть горы, нежели утихомирить такой язычок. Что до меня, то я сильно усомнился бы в твоей методе, если бы не увидел сам, как твоя Катарина-злючка превращается в овечку. И все же закрадывается подчас мне в душу сомнение, и в досаде я подозреваю, что эта твоя Кетхен[367] — товар не из самой лучшей кожи и выделан кое-как.

У одного из наших имеется такая Кетхен. Все время честила она его «вошебойцей»,[368] и это так его задевало, что он испробовал всякие средства против нее. Но ей все нипочем, и «вошебойца» не сходит у нее с языка. Как-то раз, когда она никак не желала угомониться, он рассвирепел и швырнул ее в глубокий колодец; но, даже сидя по самую маковку в воде и зажав одной рукою рот и нос, другой не переставала она показывать ногтем на большом пальце, как вшей бьют. Такая выдержит любое испытание. Дорогой Петруччо, будь поэтому настороже и займи заранее круговую оборону.

Дорогой сэр Вильям, ты весьма снисходителен к прекрасной половине человечества. Если твоя Катарина похожа на свою театральную копию, то она отнюдь не заслуживает названия строптивицы. Скорее, уж твой Петруччо может прослыть грубым и неотесанным мужланом. Такого способа лечения и псу не пожелаешь, а не то что этому милому созданию, которое попадает под власть этакого дуболома и в конце концов обнаруживает свое просто прекрасное женское сердце. Знаю, знаю, Вильям, что в запасе у тебя имелось гораздо более мерзкое чудовище, но можно себе представить, каково приходится тому, кто пишет для публики. Как же можно нанести такую горькую обиду всему прекрасному полу, такому множеству невинных, благородных сердец! Ведь если из нашего мужского рода вывести на сцену одних отпетых злодеев, бестий, варваров, тигров, львов, волков и жеребцов, любой порядочный мужчина может обидеться.

Прежде мне казалось, что можно впрячь в парную упряжку равное с равным, но судьба решает, не слушаясь меня, и ей, наверное, виднее, чем мне, — что к чему прилепляется. Лучше всего было бы не воевать друг с другом, а самим разобраться между собою без шума на весь белый свет и на все четыре стихии.

Пролог и интермедии с медником Кристофером Слаем[369] очень мне понравились. Это — гуляка, но не такой, как Фальстаф,[370] ну, может быть, всего лишь похожий на него некоторыми чертами. С ним бы я пообщался охотней, нежели с этим Фальстафом. Ты знатно отделал еще и этого Нимрода,[371] этого лорда, собачника, губителя зверья, — таких людей ты вообще не переносишь. О, ты прав, я тоже их не переношу, они всегда представляются мне людьми кровожадными. Бедным зверям нигде на свете не укрыться от этих кровопийц Нимродов и от их злобных псов.

Обман, который затевают Педант и Люченцьо,[372] также неплох, но мне больше нравится ловкость Бьянки,[373] сперва такой тихой ручной кошечки, а потом перещеголявшей Катарину. Да, да, из маленьких червячков могут порой вырасти весьма крупные змеи. Дураков в этой пьесе предостаточно — Гремьо, Грумьо, Бьонделло, Траньо[374] и проч. Однако Петруччо превосходит их всех. Да, да, Катарина, скорее уж тебе надобно было укротить Петруччо, а этого Грумьо следовало бы ткнуть носом в грязь.

ОДИННАДЦАТЫЙ ТОМ[375]

«КОРОЛЬ ЛИР»

Вначале Брекер кратко пересказывает фабулу трагедии.

<...> Эта пьеса кажется мне одной из самых лучших — она взбудоражила всю мою душу — я читал и не мог оторваться, охваченный страстями, — то пламенея гневом, то сострадая до слез, то полный надежды, то досады и сердечного волнения. И хотя я понимал, что это все вымысел, я не мог не принимать к сердцу каждой сцены. Я был весь там, в тех временах, во всех этих местах, я следил за лицемерными ведьмами Гонерильей и Реганой[376] и с самого начала отчаянно теребил за рукав самоуверенного, легковерного Лира. А добрую Корделию[377] и честного Кента[378] благословлял от всего сердца. На каждом шагу проклинал я этого подонка Эдмунда и желал, чтобы его коварные замыслы открылись честному его отцу и брату. Вместе с благородным Эдгаром скитался я в степи и терял след его в кустарнике. Я встретил несчастного Лира с его шутом средь бури и грозы, и к нам присоединился добрый Кент. Тебя, бедный Эдгар, нашли мы в виде жалкого существа: «Холодно бедному Тому!»[379]

Так кто же это меня, сидящего в комнате, мог швырнуть в самую середину страшной непогоды, под ливень и грозу, кто же это мог говорить со мной голосами чудовищ и исчадий ада, как не ты, великий Вильям! О, просвещенные времена, которые учат красноречию, доводят искусства до совершенства и создают высокие умы, почему не создали вы больше ни одного Вильяма? Почему же, почему вы создаете только скучных болтунов, которые полдня разглагольствуют о светлых или темных волосах, о горбатых носах, заполняют страницы чиханьем монарха и посвящают целые тома разбору мнения того или иного государя о выеденном яйце.[380] Пишите уж лучше о том, как извести блох и клопов и заставить воробья не чирикать.

Глостер, благородный Глостер, судьба твоя волнует меня больше всех других судеб. Ты не стал стенать, как Артур, об утрате глаз своих! О, этот Корнуол, это чудовище, он не смягчился, как Губерт[381]...