Аистов-цвет

22
18
20
22
24
26
28
30

— Иванко еще в полдень пошел в шпиталь проведать своих и после того еще не возвращался. — Дед смотрел на Маринцю с грустью и говорил: — У тебя, должно быть, горячка, вон как запеклись губы.

Разостлал для Маринци тряпье Иванка, сказал, чтоб легла, подождала.

— Иванко придет и расскажет, он, наверно, знает, где эта улица.

И Маринця ждала. Но Иванко не приходил. Уже все заснули, с нар доносились храп, стоны, вздохи. Она вышла на улицу. Тоскливые гудки паровоза прорезывали ночную тишину, и тело пронизывала осенняя свежесть. Где Иванко, где Иванко? Как ей найти эту улицу, где остановились ее родные? Маринце так хотелось поскорее прижаться к матери, сказать ей «мамо», почувствовать мамин запах, что сливался с запахами их хаты, сада, и цветущей картошки, и окрестных лугов, где ранней весной розовел аистов-цвет. И увидеть весельчака Федорка и добрую Василину. И рассказать отцу о всех своих приключениях. Отец, наверно, еще не знает о людях, которые когда-нибудь поборют царей. А среди них есть один самый сильный, отец очень обрадовался бы, что человек этот русский. Ведь он еще в Куликове тянул руку за Россию. «Тату, татуню! А я даже знаю, как он называется!» — похвалилась бы она.

И тато обрадовался бы, потому что она, его первое дитя, разумная Маринця, так похожа на него. Ой, не говорите, это была бы такая радость! Только бы скорее встретиться, только бы встретиться.

А гудки тоскливо гудели и гудели…

XXV. НА УЛИЦЕ

Город все еще будто вращался вокруг него, хоть людей на улице становилось все меньше и меньше. К Иванку подошел городовой и строго приказал уходить отсюда. Нищим на улице сидеть нельзя.

Иванко хотел оставить на тротуаре свой виноград, но городовой остановил его и приказал все собрать.

И вот он снова уже шел по широкой киевской улице. А виноград, который нес, — это были словно его застывшие слезы. И городовой приказал, чтобы они были при нем. Он не мог их ни выплакать, ни рассыпать. Такие были тяжелые, такие тяжелые, и он их нес.

Вдруг на темном небе Иванко увидел ту же самую звезду, что светилась и тогда, когда сидел на тротуаре. И он вспомнил про Маринцю. Она здесь, здесь, в Киеве, Маринця из Куликова, с их улицы Загороды. Маринця сбежала из больницы и, наверно, пошла в Дом контрактов искать своих — куликовских — людей. И ничего ему сейчас не надо, только бы встретиться с Маринцей.

Он встретил ее возле калитки Дома контрактов, которая вела на свежеогороженный двор.

— Иванко, Иванко, ты здесь, ты здесь! — бросилась она к нему, вся дрожа, и слезы посыпались из его глаз. Это были слезы от великого счастья, что он встретил ее. И еще горя, которое он не мог до конца постичь.

— Маринця, а моя мама лежит в морге. Померла в том шпитале, где и мы были. И Гандзуня, и Петрик, и Юлька — все, все поумирали.

Маринця, задержав дыхание, смотрела широко раскрытыми глазами на него, а потом запричитала, зачастила ласково:

— Пойдем на Юрковскую, будешь с нами. Моя мамо и тато будут и для тебя. Пойдем скорее, Иванко. Где эта Юрковская, где?

Она будто собиралась лететь.

— Маринця, и твой тато лежит возле моей мамы в морге. Глаза у него закрыты, а моя мама смотрит.

Предчувствуя что-то очень тяжелое, надвигающееся на нее, Маринця уже не говорила, не спрашивала ничего, а только смотрела на него, словно на какое-то страшное диво. Слезы уже перестали течь из глаз Иванка. Но он должен высказать все, словно после этого должно было вернуться все, что было раньше — там в Куликове, на их родной улице Загороде, когда еще все были живы и когда он с Маринцей играл возле своей хаты.

— Твоя мама, говорили люди, умерла на Юрковской, когда тато твой был еще жив. А Федорко и Василина и все твои тоже поумирали в «Капле молока».