Глава XXVI
В мастерскую начали поступать заказы. На историю Франции был большой спрос. Власти это одобряли – к прошлому относились дружелюбно. Немцы запретили запускать воздушных змеев на высоту более тридцати метров, опасаясь тайных сигналов самолетам союзников или первым “бандитам”. Нас посетил новый мэр Клери, месье Плантье, который явился, чтобы передать дяде полученный “совет”. В высоких кругах заметили, что среди заслуживших одобрение “исторических работ”, выходивших из мастерской “лучшего мастера Франции” – Амбруаз Флёри получил это звание в 1937 году, – недостает изображения маршала Петена. Дяде предложили, чтобы во время встречи членов общества “Воздушные змеи Франции” в Клери он сам торжественно запустил змея, изображающего маршала. Мероприятие будет широко разрекламировано и пройдет под лозунгом “Сердце, выше!” в целях борьбы с упадническими настроениями. Дядя дал свое согласие с едва заметным лукавым огоньком в темных глазах. Я так любил эти вспышки веселости в его взгляде и насмешку, скрытую седыми усами, – как будто луч старого доброго веселья шел из нашего далекого прошлого и на пути к будущему освещал дядино лицо. Он собрал трехметрового змея с изображением маршала Петена, и все прошло бы очень хорошо, если бы муниципалитет презрел дядино предложение пригласить на праздник немецких солдат и офицеров. В состязании принимало участие более ста человек, и первый приз – “Маршал Петен” был, естественно, вне конкурса – присудили сложному воздушному змею некоего монаха-доминиканца, изображавшему распятие с Иисусом, который отделялся от креста и воспарял в небо.
Я так и не узнал, подстроил ли Амбруаз Флёри все заранее, или это было досадное совпадение. Казалось, у него затруднения с запуском змея, чья величина больше соответствовала историческому моменту, чем возможностям воздушных потоков, и один немецкий капрал любезно поспешил к нему на помощь (а возможно, дядя сам попросил его помочь). Наконец “Маршалу Петену” удалось подняться в воздух, но когда он на высоте тридцати метров раскрыл свои руки-крылья, то оказалось, что бечевку держит немецкий капрал, и сфотографировали именно его. Во время праздника никто не обратил на это внимания, и только когда фотографию должны были опубликовать, цензура обнаружила ее злонамеренность. Ее не опубликовали, но нашлось другое фото, неизвестно кем снятое, и его копировали на подпольных листовках до самого конца оккупации: великолепный “Маршал Петен” летает в небесах, а жизнерадостный немецкий капрал твердой рукой держит бечевку.
Это дело принесло нам некоторые неприятности, и дядя сам думал, что, возможно, слишком явно раскрыл свои намерения. В Нормандии начиналась организация первых групп сети Сопротивления “Надежда” под руководством Жана Сентени, который сам зашел к дяде; несмотря на разницу в возрасте, они отлично поняли друг друга.
В Клери на историю с “Маршалом Петеном” отреагировали по‐разному. В “Улитке” и в “Виноградаре” приветствовали “эту старую лису Амбруаза”, подмигивая и хлопая его по плечу. Но некоторые, вспоминая его период “Народного фронта”, когда он запускал над нормандскими рощами “Леона Блюма”, говорили, что когда человек, у которого два брата убиты на Первой мировой, так насмехается над героем Вердена, он заслуживает хорошего пинка под зад. Помнили и то, что он не одобрял службу в армии по моральным соображениям. В одно прекрасное утро, – я всегда говорю “в одно прекрасное утро”, потому что у слов свой привычный порядок и не немецким танкам его менять, – итак, в одно прекрасное утро к нам ввалился мой бывший приятель Грийо, которому через два года участники Сопротивления перерезали горло, – да простит Бог! Он был с двумя другими молодцами, разделявшими его взгляды, и они все утро перетряхивали наших воздушных змеев, чтобы убедиться, что “этот старый идиот Флёри” не подготовил еще каких‐нибудь мерзких штучек. Дядя спрятал весь свой период “Народного фронта” и своего “Жореса” у отца Ташена, кюре Клери, который сначала орал на нас, а потом спрятал змеев в подвал, кроме “Леона Блюма” – его он собственноручно сжег, потому что “какого черта, это уж слишком”. Власти дядю не беспокоили, но он понял, откуда ветер дует, и после долгого раздумья решил, что “надо было действовать иначе”. Встреча в Монтуаре дала ему новый стимул, и воздушный змей, изображавший историческое рукопожатие маршала Петена и Гитлера, был запущен через пять дней после этого события. “Надо работать по свежим следам”, – сказал мне дядя. Группа добровольцев воспроизвела змея более чем в ста экземплярах, и его часто можно было видеть в небе Франции. Никто не усмотрел в нем ничего дурного, кроме Марселена Дюпра, который заглянул к нам выпить рюмочку и сказал своему другу:
– Ну, старина, когда ты насмехаешься над людьми, это серьезно!
Глава XXVII
В ноябре 1941‐го, когда молчание Польши с каждым днем все больше напоминало молчание на бойне, я снова пришел в усадьбу для упражнения памяти. В то утро нас навестили в Ла-Мотт люди Грюбера, начальника гестапо в Клери, так как длинные языки распустили слух, что Амбруаз Флёри сделал воздушного змея в виде лотарингского креста[22], которого собирается запустить так высоко, чтобы его было видно от Клери до Кло и от Жонкьера до Про. Это были выдумки: дядя был слишком уверен в себе, чтобы потерять осторожность; немцы не нашли ничего, что бы не фигурировало во всех разрешенных учебниках по истории Франции. Они заколебались перед “Жанной д’Арк”, влекомой двадцатью голубями, но Амбруаз Флёри, смеясь, сказал им, что нельзя же помешать Жанне вознестись на небо. Он предложил посетителям выпить кальвадоса и показал диплом лучшего ремесленника Франции, полученный при Третьей республике, и поскольку, если б не Третья республика, нацисты не выиграли бы войну, оберштурмбаннфюрер сказал “гут, гут” и удалился.
Было пять часов вечера; я стоял посреди старого пыльного чердака; голые ветки, топорщась, заслоняли слуховые окна; рояль Бруно молчал; напрасно я закрывал глаза – я ничего не видел. В тот вечер доброму старому здравому смыслу приходилось особенно трудно. Немцы приближались к Москве, и по радио объявляли, что от Лондона осталась одна пыль.
Не знаю, каким отчаянным усилием удалось мне преодолеть свою слабость. Лила еще дулась на меня, ей всегда нравилось испытывать мою веру, но я увидел Тада – он искал на карте места наших будущих славных исследований, – и наконец явилась Лила и бросилась в мои объятия. Вальс, только вальс, но стоит голове закружиться, и все возвращается. Я обнимал Лилу, и она смеялась, откинув голову; Бруно играл; Тад небрежно опирался на один из глобусов – они так мало говорят о Земле, ведь они не ведают о ее трагедиях; я снова верил в нашу жизнь и наше будущее, потому что мог любить.
Так я вальсировал с закрытыми глазами, раскрыв объятия, полностью отдаваясь безумию, когда услышал скрип двери. Здесь повсюду гулял ветер, и в пылу своего праздника я бы не обратил на это внимания, если бы не открыл глаза, что является грубой ошибкой для всех, живущих верой и воображением.
Сначала я увидел только силуэт немецкого офицера на фоне черного прямоугольника двери.
Я узнал Ханса. У меня еще немного кружилась голова, и я подумал, что это просто эффект избытка памяти. Понадобилось несколько секунд, чтобы убедиться. Это действительно был Ханс. Он стоял тут, передо мной, в своей форме завоевателя. Он не двигался, как бы понимая, что я еще сомневаюсь, и чтобы дать мне время убедиться в его присутствии. Казалось, он не удивился, застав меня на чердаке танцующим вальс с той, которой здесь не было. Он не был взволнован: завоеватели привыкают к виду горя. Может быть, ему уже сказали, что я немного не в себе, добавив: “Бедный молодой Флёри; ясно, в кого он пошел”. Сопротивление только начиналось, и слово “безумие” еще не получило права на эпитет “священное”.
В помещении было достаточно темно, чтобы пощадить нас, помешав видеть друг друга слишком ясно. Но все же я различал белый шрам на щеке своего врага: след польской szabelca, которой я орудовал так неловко. У Ханса был печальный, даже почтительный вид: учтивость идет униформе. У него на шее висел Железный крест – вероятно, он получил его за бои в Польше. Не знаю, что мы сказали друг другу в эти минуты, когда не было произнесено ни одного слова. Он сделал деликатный жест, свидетельство благовоспитанности, которая передается у прусских юнкеров от отца к сыну: стоя в дверях, он отступил в сторону, чтобы освободить мне проход. Видимо, после стольких побед он привык, что люди бегут. Я не двинулся с места. Он постоял в нерешительности, потом начал снимать правую перчатку, и по выражению его лица мне вдруг показалось, что он собирается протянуть мне руку. Но нет, он и теперь избавил меня от неловкости: подошел к слуховому окну и, снимая перчатки, глядел на голые ветви. Потом повернулся к роялю Бруно. Улыбнулся, подошел к роялю, открыл его и коснулся клавиш. Только несколько нот. С минуту он стоял неподвижно, положив руку на клавиши и опустив голову. Потом отвернулся, медленно, как бы в нерешительности, сделал несколько шагов, надевая перчатки. Перед тем как выйти, он остановился, слегка обернулся ко мне, будто собираясь заговорить, затем ушел с чердака.
Я всю ночь бродил в окрестностях, не узнавая даже тех дорог, которые знал с детства. Я не понимал, действительно я видел Ханса или так далеко зашел в своих упражнениях памяти, что вызвал лишний призрак. Братья Жарро нашли меня на следующее утро в хлеву без сознания, отвезли домой и посоветовали дяде отправить меня в больницу в Кан.
– Мы все здесь знаем, что малыш немного “того”, но на этот раз…
Они ошибались. “На заре тетя Мирта выйдет прогуляться”. “Корова будет петь соловьиным голосом”. “Пуговицы к штанам пришьют вовремя”. “Мой отец – мэр Мамера, а мой брат – массажист”. Каждый день до нас доходили из Лондона зашифрованные сообщения для участников Сопротивления – эти передачи шли на 1500 метрах длинноволнового диапазона, 273 метрах средневолнового и на коротких волнах на 30,85 метра. Амбруаз Флёри поблагодарил братьев Жарро за совет, вежливо выпроводил их и, подойдя к моей кровати, сжал мне руку:
– Побереги свое безумие, Людо. Не слишком его расходуй. Стране оно будет нужно все больше.
Я пытался взять себя в руки, но встреча с Хансом потрясла меня. Я по‐прежнему бродил вокруг “Гусиной усадьбы”. Немцы еще ее не заняли; ее даже еще не начали приводить в порядок.
В начале декабря, забравшись на стену, я услышал, как открываются ворота. Припав к стене, я увидел, что по главной аллее въезжает “мерседес” с вымпелом командующего немецкими войсками в Нормандии. За рулем был Ханс, один в машине. Я не знал, для чего он вернулся сюда: чтобы подготовить усадьбу для немцев или чтобы помечтать о Лиле, как я. Вечером я украл пять бидонов бензина в “Прелестном уголке” – его щедро поставляли туда немцы – и перетащил по одному в усадьбу. В ту же ночь я поджег ее. Огонь плохо разгорался, мне пришлось немало потрудиться; я бегал из комнаты в комнату, спасая свои воспоминания, ожидая, чтобы пепел укрыл их навсегда. Когда наконец пламя поднялось до крыши, я с трудом заставил себя уйти – столько дружеского сочувствия виделось мне в этом огне.