Но я видел Лайму. Стоило ненадолго прикрыть глаза, как передо мной возникала она. На фоне окна в пустом и темном танцклассе.
Ее голова наклонена, выбившаяся прядка, извиваясь, касается щеки. Глаза закрыты, а между бровей маленькая складка. О чем она волнуется? Чего боится?
А потом ее рука, тонкое запястье, которое страшно крепко сжимать, – кажется, ничего не стоит сделать ей больно. И я тяну ее за собой, помня об этом, о том, что держать ее надо осторожно, как птицу.
И вот мы снова кружимся. Я снова вспоминаю, как это, словно пролежав триста лет в земле, наконец проснулся и смог сделать вдох.
Медленный фокстрот заставляет нас раскачиваться на волнах. Размеренный шаг, взлет, который тянется два счета, а потом два быстрых, чтобы спуститься и снова приготовиться к подъему. Ра-а-аз – два – три, ра-а-аз – два – три…
И вдруг наше скольжение, наш танец, наша только что начавшаяся жизнь – все обрывается. Привычно, такое уже случалось, и не раз. После той аварии мы с Лаймой так и жили – воздух глотками, от боли до боли.
И мне жалко, жалко до разрыва души, но не себя и не танец, а Лайму. А она корит себя, ненавидит, и я наконец понимаю, что наделал. Дал надежду, которая тут же растаяла в воздухе. Пообещал – но все пошло прахом.
И потом на миг затишье – ни боли, ни вины, ни страха. Только она сама – сама нежность, сама женственность. Только одно прикосновение, губы к губам, – и этот разряд. И мое тело уже не только мое, а ее – не только ее. Нас так и притягивает друг к другу, как будто мы на палубе качающегося корабля, и мы раз за разом падаем друг на друга и, даже если хотим оторваться, не получается, потому что новая волна снова качает корабль. Пальцы трогают кожу, губы трогают кожу, мою, ее. Горят и губы, и пальцы, и кожа. И в свитере жарко, и от рук жарко, и от губ…
И вдруг толчок. Палуба наконец встала ровно, больше не качает, не набрасывает друг на друга, не притягивает. Все тот же танцкласс. Лайма на полу. Глаза огромные, а в них ужас человека, пережившего кораблекрушение.
И надо уйти, надо забыть, но как забудешь, если и губы, и руки, и кожа так и горят. До сих пор горят.
Как и щека.
Я смотрел на спину Ани, на ее талию, бедра, ноги. Слушал ее голос.
А потом бесшумно затворил дверь, и снова по коридору – к лифту, на ходу вызывая такси.
Глава 24
– Делай с ним что хочешь, Соболевская, – услышал я шепот Слонихи за дверью. – Но если ты из него эту дурь не выбьешь, я вообще не знаю, что с ним делать.
Я хотел было выйти в коридор, но дверь вдруг распахнулась, и Лайма вошла в танцкласс.
Я был зол на Слониху – куда она вообще свой хобот пихает? – но вид замершей на пороге Лаймы словно бы парализовал меня самого.
Она не приходила сюда с того самого дня, как, лежа здесь на полу, приняла решение бросить спорт.
Видеть ее здесь было и радостно, и больно одновременно. Именно тут, в танцклассе, стала особенно четко просматриваться перемена в ее внешности. Лайма заметно осунулась, истончилась и побледнела.