Медленный фокстрот

22
18
20
22
24
26
28
30

– Тебе-то что? – снова засмеялась Лайма. – Поднимай давай платья народников.

Я взялся за вешалку.

– Постой на стреме, Антош, – развешивая наряды, дразнился я женским голосом. – Задержи костюмершу, Антош. Анто-о-ош, а помоги мне закопать труп Деда Мороза, ну пожа-а-а-алуйста!

– Ты невыносим! – хохоча, рухнула на стул Лайма.

– Сиди, сиди, – произнес я так, будто она порывалась встать, – я тут сам управляюсь. А хотя, погоди, почему сам? Анто-о-о-ош!

* * *

Я смотрел, как дети, то и дело сбиваясь, пытались станцевать танго под вальс.

Лайма тот еще изверг. Просто садистка!

Она стояла рядом, и я незаметно скользнул по ней взглядом, словно рукой провел.

Сейчас Лайма была поразительно похожа на мать – такая же нежная, заботливая, бесконечно добрая и понимающая. А еще – восхитительно красивая.

Я помню, какое впечатление произвела на меня тетя Вера, когда я впервые, еще мальчишкой, увидел ее. Сколько бы я ни думал потом, приходил к выводу, что именно тогда, еще неосознанно, как-то интуитивно, не определяя четких понятий, открыл для себя, что такое женственность и настоящая женская красота. Эта добрая улыбка, приглушенный, словно гладящий слух голос и эта нежность, нежность, нежность… В каждом взгляде, каждом движении, вдохе, и от этого охватывает ощущение, что ты можешь поделиться с этой нежностью, этими глазами, улыбкой чем угодно, что тебя выслушают, не разозлятся, не накажут – что тебя поймут. Что в тебя поверят, увидят в тебе сильного, смелого парня, который чего-то да стоит, который может добиться, доказать, взять свое.

Я помню, как завороженно рассматривал тетю Веру, ее легкие кудри, виднеющуюся под шубкой блузку – когда все женщины носили теплые, иногда затертые в катышки свитера, – жемчуг, серебро браслетов, сапожки на тонких каблучках.

А теперь я смотрел на ее дочь в стареньком поношенном кафтане Снегурочки, из-под которого виднеются самые простые синие джинсы, и ловил себя на тех же ощущениях – казалось, во всем мире нет женщины красивее, нежнее, женственнее. Ее волосы и глаза так поразительно подходили друг другу, словно жизнь, давая ее телу цвета, смешала краски, получила этот сладкий медовый, раскрасила им глаза и не смогла остановиться. Даже кожа ее отливает тем же, но в разы приглушенным оттенком. А эта ее улыбка и смех, с которым она встречает забавные движения детей…

Музыка закончилась, и она плавным жестом подозвала меня ближе, пока слушала девочку со светлым хвостиком и смотрела на нее так же, как в свое время смотрела на нас, детей, ее мать. Мне никогда не казалось, что Лайма и тетя Вера похожи – во внешности что-то было, тот же теплый полутон, но тетя Вера всегда была более конкретна: шатенка с карими глазами. А Лайму нельзя было назвать ни шатенкой, ни блондинкой, ни светлоглазой, ни темноглазой. Зато в характерах наоборот – Лайма была резче, тверже, жестче, но, несмотря на то что ее мать тоже умела идти напролом, она чаще пользовалась дипломатией и убеждением.

Я подошел к Лайме, все еще разглядывая ее, и механически раскрыл мешок с подарками. Она оторвала взгляд от девочки и посмотрела на меня с растерянной чарующей усмешкой.

– Дедушка Мороз, – негромко и от этого как-то интимно позвала она. – Дай нам, пожалуйста, Машенькин подарок.

Я вспомнил, зачем пришел, и полез в мешок.

– Машенькин пода-а-арок, – произнес я, по-стариковски растягивая «а». – Ну-ка, доченька, подсоби!

– Староват стал наш дедушка, – сказала детям Лайма. – Запамятовал, кому что приготовил.

– Да ничего он не старый! – заявила девочка со светлым хвостиком, и я только сейчас понял, что она разглядывала меня. – И глаза у него какие-то знакомые.

Внаглую с заднего ряда ко мне подошел Стас, дернул за локоть, всмотрелся в лицо.