Под покровом ночи

22
18
20
22
24
26
28
30

Глава восьмая

Но молодость все превозмогла. Элеонора, как я уже говорила, поправилась, хотя и побывала на пороге смерти. Настал день, когда она смогла покинуть свою спальню. По этому случаю мисс Монро хотела устроить праздник и перевести свою выздоравливающую подопечную в гостиную. Но Элеонора настояла на библиотеке – согласна была и на классную комнату, на что угодно! (мысленно восклицала она), – лишь бы не видеть из окон цветник, который все недели ее болезни незримо преследовал ее, ибо подспудно она знала, что он постоянно маячит за окнами, через которые к ней в постель заглядывает утреннее солнце – словно ангел-обвинитель, освещающий все сокрытое во мраке[13].

И когда Элеонора еще больше окрепла и какая-то сердобольная старая дева из окрестностей Хэмли прислала ей кресло на колесах, она наотрез отказалась сидеть позади дома, где был разбит цветник, – всегда только на лужайке перед домом, лицом к городу.

Однажды, приблизившись к входной двери, она едва сдержала крик при виде Диксона, который стоял возле ее инвалидного кресла, чтобы везти ее на прогулку вместо Флетчера – слуги, обычно исполнявшего эту обязанность. Элеонора собралась и ничем не выдала своих чувств, хотя впервые увидела Диксона с тех пор, как он, она и третий соучастник трудились ночь напролет до полного изнеможения.

Как он посуровел – и как сдал! Какое у него сердитое лицо! На ее памяти Диксон никогда еще не был так угрюм.

Когда они отошли подальше от окон, Элеонора велела ему остановиться и, превозмогая себя, дрожа от волнения, заговорила с ним:

– Ты скверно выглядишь, Диксон.

– Есть отчего! – отозвался он. – Сразу-то мы не особо задумывались, верно я говорю, мисс Нелли? Но теперь… Сдается мне, что эта смерть нас доконает. Я по себе чувствую, как постарел. Все пятьдесят лет моей жизни до той ночи были, считай, детской игрой. А тут еще хозяин… Я многое могу стерпеть, но это… Всякий раз проносится через конный двор – мимо меня – и хоть бы слово сказал!.. Так нет, молчит, будто я прокаженный, будто я хорь вонючий… Вот что для меня хуже всего, мисс Нелли, хуже всего! – И бедняга отер слезы тыльной стороной исхудавшей морщинистой руки.

Элеонора, словно заразившись от него, заплакала навзрыд, как маленькая, и протянула к нему свою тонкую белую руку. Он схватил ее и тотчас раскаялся за свои слова, расстроившие барышню.

– Не надо, не надо, – растерянно повторял он.

– Диксон! – наконец вымолвила она. – Ты не должен обижаться. Постарайся не обижаться! Я знаю, он избегает любого напоминания, он и меня избегает – боится остаться со мной наедине. Ах, Диксон, мой старый верный друг, из-за этого мне жизнь не мила: по-моему, он больше не любит меня.

Казалось, от рыданий у нее вот-вот разорвется сердце, и теперь настал черед Диксона выступить в роли утешителя:

– Милая, хорошая моя, Господь с вами, вы ему дороже всего на свете! Просто тяжело ему видеть и вас, и меня, иначе и быть не может. Но если он не хочет оставаться с вами наедине, кое-кто другой всегда готов, и это большое благо в трудные времена. Не корите меня за то, что я разворчался. Обидно стало: нынче утром хозяин оттолкнул меня – дескать, прочь с дороги! – и все молчком, ни полслова! А я, старый дурак, расстроился и вас расстроил. Чуть не забыл, почему сказал Флетчеру, что сам покатаю вас по саду. Тут такое дело: садовник удивляется, отчего вы не посмотрите на цветник, не поинтересуетесь, как растут многолетники и тем более однолетки, которые высажены из теплицы в грунт. В мае-то вы так тряслись над ними! Я и подумал – надо потолковать с вами, и, если позволите, мы бы вместе проехали разок вокруг цветника, чтобы потом можно было не кривя душой сказать, мол, наведалась туда, все осмотрела… Да не худо бы и похвалить малых за труды, они ж старались. Поедемте, моя красавица, посмотрим на цветы, все равно придется, раньше или позже. Поедемте!

И он начал решительно толкать кресло-каталку в сторону цветника. Элеонора нервно закусила губу, едва сдержав протестующий возглас. Отпирая садовую калитку, Диксон сказал:

– Я это не для того, чтобы помучить вас, вот уж нет, я бы и дольше ждал, если бы не услыхал, что вам полегчало. Куда теперь деваться, назад дороги нет, а досужие разговоры нам ни к чему… Благослови Бог ваше отважное сердечко, вы ж за отца пойдете в огонь и в воду, и я тоже, хоть и горько мне, когда он отмахивается от меня как от мухи, а я что – хотел сказать ему про колено Клиппера, только и всего. Теперь каждый день думаю, когда же хозяин снова скажет мне доброе утро, как раньше, привык я за столько-то годков, он всегда со мной здоровался, с мальчишеских лет и до… Ну вот, на цветы посмотрели, можете сказать теперь, мол, хороши, лучше не бывает, все сделано, как вы хотели… А мы поедем отсюда в тенек, подышим свежим воздухом, зачем нам жариться на солнце и задыхаться от приторных цветочных запахов. То ли дело конюшня – лошади, навоз, здоровый дух!

Так без умолку приговаривал старый добрый Диксон, желая дать Элеоноре время опомниться. Ему и самому приходилось бороться со страхом, постоянно давившим на сердце, хоть он и не отдавал себе в этом отчета. На прощание, встав с каталки, остановившейся возле входной двери, Элеонора поблагодарила Диксона и крепко сжала его мозолистую руку. Верному слуге только этого было и надо.

Унылую череду ее дней оживляли частые письма мистера Корбета. Но и здесь не обошлось без ложки дегтя. Касаясь истории с исчезновением – вернее, позорным бегством в Америку – мистера Данстера, молодой человек, разумеется, бурно негодовал. Но по мере того как Элеонора набиралась сил, он начал все смелее интересоваться подробностями, нимало не сомневаясь, что она полностью в курсе дела и может удовлетворить его любопытство. Однако из деликатности он избегал прямого вопроса о том, что занимало его больше всего, а именно о том, как это происшествие повлияло на перспективы мистера Уилкинса: до Лондона дошло сложившееся в Хэмли общее мнение, согласно которому мистер Данстер сбежал не с пустыми руками, а присвоив существенную часть средств из доверительного фонда, и значит, мистеру Уилкинсу неизбежно придется нести ответственность перед вкладчиками.

Ральфу Корбету стоило больших усилий не пытаться получить нужные сведения от мистера Несса или, в конце концов, непосредственно от мистера Уилкинса. Но он обуздал себя, хорошо зная, что в августе сможет все выяснить на месте. Ральф планировал жениться на Элеоноре еще до конца «длинных каникул»[14]: так они вместе решили, когда виделись в последний раз – весной, до ее болезни, до всей этой прискорбной истории. Однако теперь, как он написал своему отцу, невозможно строить сколько-нибудь определенные планы, пока он сам не съездит в Хэмли и не разберется в положении дел.

И вот настал август. В субботу мистер Корбет прибыл в Форд-Бэнк – с тем чтобы остановиться на сей раз не у мистера Несса, а в доме мистера Уилкинса, под одной крышей с Элеонорой.

Когда экипаж подъехал к дому, у Ральфа возникло ощущение, будто дом еще спит, несмотря на то что солнце светило вовсю и в воздухе разливалась жара. Жалюзи на окнах были опущены; в холле за раскрытой дверью стояли в тени выносные горшки с гелиотропами, розами и геранями; кругом ни звука, ни шороха – полнейшая тишина, которую его появление, кажется, нисколько не потревожило. Как странно! Его словно бы не ждали, и Элеонора не выбежала ему навстречу, а выслала Флетчера, чтобы слуга отнес в дом багаж мистера Корбета, а его самого препроводил в библиотеку, как обычного гостя – какого-нибудь утреннего визитера! Оскорбленный в лучших чувствах, Ральф собрался продемонстрировать ей холодное недовольство. Но от этого намерения не осталось и следа, как только слуга отворил перед ним дверь в гостиную и он увидел Элеонору. Она стояла, опираясь рукой на стол, задыхаясь от волнения, – и он сразу забыл обо всем, пораженный ужасной переменой в ее внешнем облике, к чему никакие рассказы о ее недуге не смогли подготовить его. Она была смертельно бледна, даже губы поблекли, и темные глаза казались неестественно большими в глубоких провалах глазниц. Во время болезни ей коротко обрезали волосы, и хотя она не носила чепцов, нынче ей пришла в голову не лучшая мысль прихорошиться ради жениха посредством сего головного убора, но эффект вышел обратный: на вид ей можно было дать лет сорок. На краткий миг – когда Ральф переступил порог гостиной – ее бледное лицо залилось краской и глаза наполнились слезами. Лишь неимоверным усилием воли она удержала себя от истерического срыва, интуитивно понимая, что любая подобная сцена не вызовет у него ничего, кроме отторжения.