Лярва

22
18
20
22
24
26
28
30

Глава 16

«Забегали. Что-то забегали все вокруг. И косятся, всё-то косятся в мою сторону. Думают, что я не вижу, — а я всё вижу!» — думала Лярва, стоя у окна и мрачно глядя в сторону деревни. Там с некоторых пор стало беспокойно, и она почуяла опасность, уловила её звериным чутьём, как паук улавливает в воздухе движение большого тела, грозящего разорвать его паутину.

Она не понимала, что происходит, но инстинктивно насторожилась. Даже временно приостановила свои запои и загулы, даже перестала принимать клиентов сама и подсовывать им свою дочь, даже вспомнила о существовании вокруг неё реального мира, способного нанести ей ответный удар за все её злодеяния, — но не испугалась, нет, не испугалась. Она лишь сжалась в комок и застыла в ожидании, приглядываясь и прислушиваясь к тому, как в зловонном болоте её жизни кто-то начал копаться, постепенно сужая круги над её логовом, подбираясь к ней ближе и ближе. Кто это был, она пока не знала, но догадывалась, что этот «кто-то» существует и действует: очень уж организованным, срежиссированным выглядело всё то движение и копошение вокруг неё, которого она не могла не заметить.

А началось всё вот как. Не прошло и двух недель после досадного бегства от неё толстяка, пытавшегося что-то вынюхать про её Сучку, как вдруг в деревню приехал участковый и принялся планомерно объезжать все дворы, останавливаясь в каждом подолгу. Он явно расспрашивал о чём-то соседей, некоторых даже увозил с собою, опять возвращался и объехал наконец всех, кто жил по соседству с Лярвой. Поначалу она почти не замечала эти визиты — мало ли кто там ездит, и мало ли что могло случиться. Однако вскоре поневоле обратила внимание, что соседи, ранее чуравшиеся её и всячески избегавшие общения с нею, вдруг начали почему-то провожать её, выходящую из дома или за калитку, длинными взглядами, принялись даже без явной нужды доходить до её дома, хотя он стоял последним на улице и идти в его сторону не имело смысла, если не зайти при этом к самой хозяйке. Однако же не заходили, а только приближались к забору, явственно вытягивали шеи, присматривались ко двору и возвращались восвояси. Особенно наглели деревенские мальчишки, которые не только заглядывали к ней через забор, но и устраивали себе даже наблюдательные пункты на деревьях, подолгу там дежурили, громко переговариваясь о чём-то, и не единожды Лярва замечала даже вспышки фотосъёмки, производимой маленькими сыщиками.

Всего примечательнее во всех этих признаках внимания была их запоздалость, да и то инициированная «кем-то свыше». Взять хоть соседей Лярвы: ведь и раньше прекрасно знали и помнили, что есть у неё дочь, да даже и видели эту дочь неоднократно, пока она была ещё вполне здорова и пока мать ещё не начала прятать её от посторонних глаз. И знали о пьянстве этой женщины, и о том, какой притон она у себя устроила, — однако о судьбе девочки при этом либо не думали, либо гнали от себя эти мысли, грозившие им же самим лишними хлопотами. Знали даже и об исчезновении Лярвиного мужа, — но и тут лишь пожимали плечами, предпочитали верить разным басням и не задавались вопросами. А теперь — стоило приехать уполномоченному лицу и начать всё-таки задавать вопросы — вопросы определённой направленности, сводимые к единому знаменателю и к одним и тем же очевидным выводам, — теперь только все вдруг переполошились и о чём-то призадумались. Начались всплёскиванья руками, почёсыванья в затылках, послышались причитания наподобие следующих: «А ведь и правда.», «Если подумать, то и точно.», «Да как же это мы.» — и тому подобные проявления заднего ума, а правильнее сказать — ума равнодушного. И уж совсем было тошнотворно, когда некоторые принимались перед полицейским изъявлять даже и сочувствие к девочке, якобы денно и нощно ими ощущаемое, и выказывать чуть ли не сиюминутную готовность идти с представителем власти стройными рядами вызволять замученного ребёнка.

Участковый видел и понимал, конечно, эту тошнотворность, слегка морщился, однако же всё прилежно записывал и под записями аккуратно собирал подписи. Собственно, он и сам был ничем не лучше опрашиваемых соседей, ибо и сам всё знал, или вполуха слышал, или подозревал, или догадывался. Его собственное равнодушие, вдруг выявленное «кем-то свыше», грозило ему самому теперь неприятностями, поэтому он хоть и выполнял полученный приказ как следует, однако же выполнял совсем без радости и энтузиазма, думая только о том, как бы его самого теперь не наказали.

Всё или почти всё вдруг открылось, явилось миру, и те, кто знал и раньше, вдруг хватились, ударили себя по лбу и поняли, что теперь разрешено знать. И на смену былой поголовной осведомлённости при мёртвом молчании теперь пришла поголовная осведомлённость при всеобщем многословии, как будто для этого требовалась санкция от «кого-то свыше». А ещё пришёл страх ответственности и наказания при настороженном ожидании: как-то теперь государство вмешается и отреагирует? Каждый думал примерно так: «Это дело государственное, с матерью надо построже, ребёнка — в приют, ну а мне бы остаться в стороне».

Однако, прежде чем государству вмешиваться и реагировать, надо было ещё государству увидеть собственными глазами, убедиться. Поэтому участковый, обойдя всех соседей, взошёл наконец и на крыльцо к Лярве.

Он явился не один: с ним была женщина из департамента опеки и попечительства, а также двое соседей. Хозяйка встретила их на крыльце, молча провожая от самой калитки настороженным и неприязненным взглядом. Она предвидела, разумеется, что рано или поздно придут и к ней, поэтому успела снять свою дочь с цепи и поместить её в доме, в дальней спальне. Цепь была надёжно спрятана, девочка — отмыта и одета в какое-то убогое платьице, из которого она давно выросла, а Лярва, как всегда, была спокойна и хладнокровна.

Она не стала запирать дверь, требовать каких-то разрешающих бумаг и вообще скандалить. Просто впустила в дом комиссию и сопровождала её, бросая отрывочные фразы либо вообще не отвечая, когда её о чём-либо спрашивали. Например, когда полицейский первым делом подошёл к собачьей конуре, заглянул внутрь и спросил, почему в углу рядом с собакой свалены в кучу тряпьё и одежда, ответила: «Видать, пёс сорвал с верёвки после стирки». На вопрос, почему у девочки синяки и кровоподтёки на шее и нет ли в доме второго ошейника, ответила: «Нету! А синяки… ну, ушиблась во дворе, небось. Всюду ведь лазит, не уследишь за ней». Наконец, на главный вопрос о том, вследствие каких причин у девочки явно изуродованы руки и ноги, какие ей производились хирургические либо травматологические операции и можно ли осмотреть медицинскую карту ребёнка, — ответила мёртвым молчанием, как бы не расслышав вопроса. Повторение этих вопросов ни к чему не привело: хозяйка просто смотрела отрешённым взглядом мимо визитёров и молчала. Но наиболее гнетущее впечатление на членов комиссии — особенно на женщину из департамента опеки и попечительства — произвёл ответ на вопрос об имени дочери. Мать коротко ответила: «Девка и есть девка, документов на неё нету». И действительно, никаких документов на ребёнка, в том числе свидетельства о рождении, Лярва предъявить не смогла. Даже на обращение к себе по имени и отчеству она реагировала не сразу и почти с удивлением, словно собственное имя тоже позабыла или несколько лет его ни от кого не слышала. На попытки женщины из департамента и соседки воззвать к её совести, хозяйка лишь усмехалась, пожимала плечами и отмалчивалась, всем видом показывая скуку и нетерпение из-за слишком долго длящихся расспросов. Точно так же не получили никакого ответа вопросы о том, почему в доме так грязно и как давно производилась уборка. Когда был составлен акт осмотра жилищных условий, Лярва отказалась ставить на нём подпись и вообще посмотрела на бумагу с таким недоумением, что у членов комиссии возникли сомнения в том, умеет ли она читать и писать. Напоследок хозяйка просто прислонилась к входной двери и, явно приглашая гостей удалиться, равнодушно следила за тем, как участковый уполномоченный производил фотографические снимки жилища и девочки.

А девочка, кстати сказать, вообще выглядела диким и забитым зверьком, не произнесла ни слова, не ответила ни на один вопрос, смотрела на всех испуганно и исподлобья и лишь сжималась в комочек, встречаясь глазами с матерью, — так, как если бы пребывала в ежесекундном ожидании побоев или окрика. Она сидела на кровати, сложив вместе все четыре культи, и на причитания увидевших её и прослезившихся женщин ответила взглядом, исполненным самого искреннего недоумения.

Как бы ни хотелось членам комиссии забрать ребёнка из этого вертепа немедленно, однако сделать это без решения суда они не могли и в конце концов удалились. А Лярва, закрыв дверь и повернувшись к девочке, всё же наградила её тумаком и сказала примерно следующее (если привести только общий смысл, без ругательств):

— Смотри, Сучка, какие проблемы мать из-за тебя выносит!

Однако после описанного визита Лярва поостереглась сажать ребёнка обратно на цепь и поселила её в сенях, где, впрочем, по-прежнему не кормила, никак не ухаживала и проходила мимо, словно не замечая присутствие дочери. Сучка спала на коврике на полу, по-прежнему воровала объедки со стола матери, а уже через несколько дней заявился Волчара и все кутежи, пьянство и насилие над девочкой возобновились. И даже участились, ибо Лярва сообщила Волчаре о начавшейся против неё кампании и спросила его мнение о том, чем всё закончится. Реакция насильника была настороженной и недовольной, в глазах промелькнул страх. Хмуро подумав, он ответил:

— Отберут у тебя девку, вот и весь сказ, — затем ухмыльнулся и добавил: — Ты мне её того, почаще теперь отдавай, не жалей, раз скоро всё равно лишишься. Хоть натешусь напоследок. А уж насчёт денег от меня не заржавеет.

Лярва спокойно кивнула и заметила:

— И всё ж хотела бы я знать, какая гнида всё это затеяла. Ну ничего — узнаем!

И узнала. Произошло это, правда, не скоро, а почти месяц спустя, когда все расспросы в деревне поутихли, участковый опять перестал показываться, а комиссии больше не приезжали. Самое любопытное, что не только Лярва успела за этот месяц вернуться к прежнему своему образу жизни, но и все её соседи понемногу успокоились, насплетничались, угомонились и опять распрекрасно зажили спокойною равнодушною жизнью, словно ничего не произошло и словно не они сами совсем недавно причитали и возмущались издевательствами над ребёнком. И этот статус-кво мог бы продолжаться ещё хоть пятьдесят лет, если бы однажды вечером к калитке Лярвы не подъехал автомобиль, а в автомобиле не оказался тот самый человек, знакомства с которым она ждала и предчувствовала его неизбежность.

Это был Колыванов. Он быстро пересёк двор, рванул на себя входную дверь, которая оказалась не заперта, вошёл в сени, долго рассматривал Сучку, испуганно хлопавшую на него глазами, а затем прошёл в главную комнату, где застал Лярву пьяною, но всё же способною хоть сколько-нибудь соображать и воспринимать реальность. В тот вечер она пила одна и гостей у неё не было, что оказалось очень кстати для визитёра. Она как раз успела подойти к двери комнаты, заслышав вошедшего в сени человека, и отшатнулась, когда он внёсся в комнату и обернулся. Некоторое время они стояли и молча изучали друг друга, причём Лярва, несмотря на затуманенное сознание, мгновенно смекнула суть предстоящего разговора. К собственному удивлению, ей удалось сосредоточиться и понять практически все слова, произнесённые посетителем, и даже запомнить многое из его речи. Колыванов был чуть не вдвое выше её ростом, его социальный статус она смутно осознавала, поэтому ни о какой агрессии, как в случае с Замалеей, даже не помыслила и лишь плотно, по сантиметрам осматривала гостя с головы до ног. Чуть заметная насмешливая улыбка — улыбка развратной женщины перед сильным мужчиной — искривила её бескровные губы, а разгоревшийся было взгляд постепенно мутнел и вновь становился безжизненно-рыбьим.

— А теперь садись и слушай, — сказал Колыванов и, подойдя к столу, облокотился сзади на спинку стула, исполненный скрытого торжества и едва сдерживаемого бешенства.