Решаюсь на полуправду:
– Сама не знаю, отчего разозлилась. Кажется, она напомнила мне пани Новак.
Пан доктор тянется за блокнотом, и у меня внутри все сжимается. Я больше не хочу, чтобы мои слова, мои жесты, мои бесконечные промахи записывали. Это невыносимо!
– Ту женщину, которая вас якобы гипнотизировала?
Киваю, чувствуя, что уже попалась в западню. Пан Пеньковский не скрывает, что к гипнозу относится скептически. Он молча делает пометки в своем блокноте, а я глотаю чай, пока он не остыл. Вот только вкуса совсем не чувствую. Наконец доктор заканчивает писать, ставит звонкую точку и откладывает блокнот в сторону.
– Магдалена, я не виню вас. То, что вы пережили, не так просто забыть. Но и вы, и я находимся в довольно шатком положении здесь, понимаете? – Я киваю, но он все равно поясняет: – Это не моя клиника, а я вторгся сюда со своими методами, которые в корне противоречат методам пана Рихтера. И ваш случай – вне его профессиональных возможностей. Все мы это понимаем, но никто – слышите? – никто, кроме меня и вашей матери, не заинтересован в том, чтобы вы вышли отсюда в здравом уме. Поэтому послушайте меня внимательно, Магдалена. – С этими словами Пеньковский забирает у меня чайную пару, ставит ее на кофейный столик, а потом пожимает обе мои руки. Я не в силах смотреть ему в глаза. – Я должен уехать. Подождите, не волнуйтесь. – Он снова сжимает и растирает мои пальцы, будто собирается выжать из них кровь для очередного анализа. – Меня не будет неделю. Мне нужно привезти сюда особое оборудование, чтобы доказать ваш диагноз или опровергнуть его. Пока меня не будет, вы не должны попадать в неприятности, понимаете? В ваш адрес не должно быть ни единого замечания. Образцовое поведение и полное послушание. Семь дней, Магда, и вы отсюда уедете. Верите мне?
Нет. Отчаянно хочу, но до сих пор не могу верить. Но разве у меня есть варианты? Мне семнадцать, я убила человека и признана сумасшедшей. Все, что меня ждет, – медленное угасание разума, убаюканного «Вероналом», и погост на опушке леса. Я в безвыходном положении.
Поэтому я киваю снова, до боли закусив щеку изнутри.
– Отлично. Меня всегда восхищало ваше хладнокровие и благоразумие. – Пан Пеньковский вновь пожимает мои пальцы и отпускает их. Кровь пульсирует, кожа зудит. – А теперь я покажу пару дыхательных упражнений, которые помогут вам обуздать гнев.
С отъездом Пеньковского ограничения свободы не возвращаются. Даже если два доктора не согласны в методах лечения, Рихтер, видимо, не решился идти против более именитого коллеги в открытую. Если Пеньковский общается со светилами Ягеллонского университета, одним словом он может разрушить доброе имя Рихтера. Мне кажется, все именно так. Пока я училась в пансионе, нам постоянно талдычили о важности репутации, и теперь эти знания сами выплывают на поверхность.
Первым делом в тот день я помирилась с Фаустиной. Признала себя черствой колодой, извинилась и в качестве крохотной взятки рассказала сокращенную историю своих отношений со Штефаном. Монашки или нет, девушки обожают слушать о делах сердечных. А здесь исповедь за исповедь. И моя добрая католичка, разумеется, простила мне грех невнимательной слушательницы.
Все же Фаустина – лучшее, что могло случиться со мной в этих стенах. Она не болтлива, не ведет себя пугающе, не бродит по ночам и не закатывает истерик. Золото, а не соседка. Разве что молится перед сном по целому часу. Что ж, у каждого свои недостатки.
Вместе мы ходим в столовую и на прогулки. Я так ждала момента, когда смогу вдохнуть свежий воздух! Но прошло пять минут, я уже надышалась, а впереди был еще почти целый час шатания по грязи: снег едва начал подтаивать, и его перемешали с землей десятки одинаковых калош пациентов и пациенток. Мужчины из соседнего крыла ходили на прогулки в другие часы, пересекаться нам не давали. Как по мне, невелика потеря. Я едва могу смириться с проявлениями болезни у других женщин, а от сумасшедших мужчин и вовсе не жду ничего хорошего.
Фаустина вполголоса напевает какой‑то оптимистичный псалом про Царствие Небесное и тащит меня по кругу вдоль металлической сетки, как циркового пони. Я не против, я бы не сумела придумать себе другое занятие. Не стоять же на крыльце рядом с медсестрами, боясь даже шажок сделать по земле, как Ганя. Или ковырять снег, как те две женщины неопределимого возраста. Или тереться щекой о ствол одинокого ясеня. Франтишка в своем амплуа.
Я замечаю у нее на скуле багровую ссадину от коры, но ей, похоже, все равно. Стараюсь держаться от Франтишки подальше. Упражнения упражнениями, но я все равно могу не сдержаться, если она возьмется меня провоцировать.
Наша соседка по столовой сегодня не вышла наружу – я вижу ее настороженный тощий силуэт в одном из окон, в руке она сжимает папиросу.
Отчего‑то эта женщина кажется мне опасной. Одно то, как она злорадствовала над смертью пана Лозинского и утверждала, что мужчин следует «резать как свиней». Успела ли она отправить на тот свет хоть одного?
– Надеюсь, я никогда к этому не привыкну, – непроизвольно произношу вслух.
– К чему это? К свежему воздуху и ясному небу над головой? – лучезарно улыбается Фаустина. Она как раз закончила петь очередной псалом, а оттого расслышала мое бормотание.
– Мой доктор говорит, лишать человека солнца и неба уже преступление. – Вздыхаю. – Нет, я вот об этом. Обо всем. Надеюсь, я не стану воспринимать как должное, что вокруг меня сумасшедшие.