Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры

22
18
20
22
24
26
28
30

Так это газетчик! Если так, мама может сказать ему всю правду о папе, люди прочтут в газете ее слова и поймут, что полиция арестовала не того человека.

– Мама! Скажи ему!

Но, вместо того чтобы ответить, она вдруг разворачивается на невысоких каблучках и с силой тычет газетчика пальцем в грудь:

– Я вам ни слова не скажу, вы, падальщик! Подите к черту.

Мужчина с блокнотом криво усмехается, но никуда не уходит. Всю дорогу, пока мы ищем такси, он шагает следом, но уже как‑то лениво и в то же время весело выкрикивает нам вслед всевозможные гадости вроде:

– И каково это – делить постель с детоубийцей? А, пани Бергман?

От обиды делается так больно, что я начинаю снова плакать. Слезы заливают мне щеки, а проклятая букля мешает видеть, как бы я ни отбрасывала ее с лица. Губы трясутся и с ними подбородок.

– Мой папа не убийца! – шепотом твержу я. – Мой папа – самый добрый человек в мире!

Я и не замечаю, как мама находит наконец подходящий автомобиль, только пригибаюсь, когда она давит мне на затылок, усаживая на заднее сиденье. Дверца захлопывается, и возле нее тут же появляется газетчик. Прежде чем мы трогаемся с места, он кричит:

– Как бы вам не пожалеть об этом, пани Бергман! Я ведь помочь хотел!

Но вскоре он остается позади.

Мама сидит рядом тихо-тихо, пока такси катится по брусчатке в сторону центра города. Только я видела, как раздуваются от гнева ее ноздри, а костяшки пальцев, сжимающих ручку сумочки, отчаянно побелели.

Когда мы добираемся до места, мама, не считая, сует таксисту несколько купюр и вытаскивает меня из салона. Мы быстро поднимаемся по ступеням узкого, будто втиснутого между другими домами, здания, и она дергает за шнур колокольчика. Все эти несколько минут мама то и дело оглядывается по сторонам.

– Мамочка, а почему… – Я все хочу спросить, почему она не захотела рассказывать о папе.

– Не сейчас, Пушистик.

Наконец дверь открывается, и нас пускают внутрь.

Мама сбрасывает пальто на руки слуги и уверенно шагает в сторону дубовой двери в глубине коридора. Я тоже снимаю свое и семеню за ней. Я все еще не понимаю, что мы здесь делаем, зачем приехали и как человек, визиты которого неизменно приводили родителей в отчаяние, может нам помочь.

Поверенный выглядит точно так же, каким я его запомнила, когда он приходил к нам после Рождества, – даже костюм, казалось, был тот же самый. Или, может, у него полные шкафы одинаковых серых костюмов-троек, которые он застегивает так туго, словно боится без них развалиться на части.

Маме предлагают удобное кресло напротив большого письменного стола, а мне же выделяют пуф у кофейного столика, на котором кто‑то разложил листы бумаги и карандаши. Только все они простые, с графитным серым грифелем.

Я-то уж понадеялась, что мама взяла меня с собой, чтобы я ей как‑то помогала, чтобы тоже участвовала в разговоре, но на деле мне быстро указали мое детское место.