Мама быстро отирает ресницы и встает. Треплет меня по щеке:
– Ничего, Пушистик. Делай, как сказала бабушка.
Нам выделили на двоих тесную комнатенку, от пола и до потолка забитую ненужными ватными и пуховыми одеялами. Дышать там было невозможно, но на следующий день я была им уже рада, так как они хоть ненамного, но приглушали стоны пациентов бабушки, которым она сверлила зубы в том светлом кабинете со зловещим креслом.
Мама куда‑то ушла, видимо, чтобы забрать те самые ценности на продажу, о которых упоминала бабушка.
В доме темно и тяжко. В воздухе висит запах скорой беды, а жужжание зубной машинки только множит тоску. К тому же от этого звука зубы начинают ныть у меня самой. Испугавшись оказаться следующей на бабушкином пыточном кресле, я быстро одеваюсь и выхожу на улицу.
Мне думается, что скоро все должно закончиться, потому что ну не может все быть так… безнадежно. Мои родители, наш дом – всегда были главным моим убежищем. Что бы ни происходило, как бы меня ни обижали, я всегда могла вернуться домой и почувствовать теплое счастье, растущее, как воздушный шар в груди. Мой папа, бедный мой папочка сейчас где‑то один, за решеткой, за которой держат только хищников или бандитов. Ему там нельзя, он может там заболеть.
Как можно выносить такую несправедливость? Тот, кто должен был умереть, уже умер. А живые и добрые должны жить дальше! Я стискиваю и разжимаю пальцы. В моих руках нет силы, мои слова ничего не значат.
Штетл выглядит по-прежнему чужим. Здесь сидят на придомовых скамеечках чужие старики с длинными седыми пейсами, виднеющимися из-под теплых шапок. Мимо бегают чужие дети и кричат что‑то на чужом языке. Одна девочка с темными, как у меня, волнистыми волосами и таким же крупным носом подбегает ко мне и приветливо о чем‑то спрашивает, но я не понимаю ни слова. Она хмурится, пожимает плечами и, махнув рукой, убегает обратно к товаркам. От мысли, что, знай я идиш, мы были бы как сестренки, у меня щиплет в глазах.
Я шагаю прочь, к мосту.
Будь они все… прокляты! Мой дед, душащий нас запретами даже из могилы, пани Новак, обманувшая мое доверие, и поганый Павелек, который даже не мог умереть так, чтобы не навредить мне вновь.
А всё шарики, цветные шарики, что затмили мне весь мир. Шарики в банке у Новак, за которыми я возвращалась снова и снова, похожие на леденцы. Сую руку в карман – там лежат те стекляшки, что купила мне мама в аптеке. Теперь мне противны и они. Сгребаю их в горсть, замахиваюсь и швыряю в реку. Какие‑то падают сразу в воду, другие остаются лежать на островках серого льда.
Промозглый туман стелется над медленно оживающей речкой. Другой берег тоже тонет в зыбкой, как молочная сыворотка, белизне. Я сжимаю хлипкие перила.
– Прокляты, прокляты! Будьте вы все прокляты. – Я цежу яд из самого сердца.
И тут я слышу голос. Девичий голос, звонкий и совсем юный.
Я кручу головой и вижу, как из тумана с противоположного берега проступают три тонкие фигуры. Опять журналисты? Нет, точно не они.
Призрачные фигуры плывут ко мне, будто вовсе не касаясь ногами земли. Они становятся все ближе, все четче.
Одна похожа на маленькую девочку, с таким же беззаботным и бессмысленным лицом. Вторая – на старуху с серыми волосами в длинной косе и в деревенском наряде. А третья… Ее я узнаю сразу.
Магда подходит ко мне совсем близко. Совсем как настоящая. Ее волосы стали короче, а кожа кажется прозрачной до синевы. Ее голубые глаза в полукружьях лиловых век мерцают ледяным потусторонним светом.
Магда улыбается мне, замершей у перил, уголками губ. Чуть склонившись, она упирается ладонями в колени и произносит:
– Ну, привет, Сара. Скажи, ты знаешь, где сейчас Душечка?..