Вера
К своему стыду, должна признать, что раньше я полагала, будто все евреи на одно лицо. Но это только от нехватки опыта. Сейчас, когда мы временно – знать бы еще насколько? – живем в штетле, я сумела разглядеть живые и такие разные лица. Не у всех черные волосы, носы с горбинкой и все, что так любят рисовать в газетных карикатурах. Но все же есть кое-что, что роднит каждого, кого я успела разглядеть, – особая печаль во взгляде, даже когда они смеются. Из-за этой печали мне немного не по себе. Я приглядываю за Франтишкой, пока та общается с каждым деревцем в округе. Она нравится местным детям, и, кажется, это взаимно. Я боялась и в то же время надеялась, что нас прогонят, едва увидят, какие мы странные. Странный – значит, опасный, значит, от него надо избавиться, изгнать, запереть, уничтожить… Но этого не произошло. Возможно, потому, что мы здесь только‑только третий день и еще не успели примелькаться.
Кстати, я все же узнала, что значит «шлимазл» – так называют неудачника, чьи планы обязательно терпят крах и на чью голову обязательно сыплются всевозможные беды.
Юлька подбирается ко мне с разговором. Верней, с полными руками склянок, банок и даже металлическим газовым баллоном. Пока я опасливо разглядываю все это богатство, она объявляет:
– Пора решить, как мы убьем ее, чтобы наверняка.
Мой ответный взгляд Юлька трактует как призыв продолжать:
– Можно было бы просто закрыть заслонку печи, пока она спит, или пустить газ. Так она задохнется, но нужно проследить, чтобы в комнату не проникал лишний воздух…
– Ты говоришь так, будто уже это делала, – нервно усмехаюсь я.
– А что, если и так? – Улыбка Юлии мне совершенно не нравится, но пусть уж говорит до конца. – Есть вот этот, – она приподнимает тяжелый на вид баллон, – эфирный газ, им пользуется для усыпления пациентов бабуля Шошанна. С ним легко перебрать. Еще есть стрихнин, он же крысиный яд, и жидкость для очистки серебра. И то и другое способно отправить Душечку к праотцам. Дать ей яд будет сложнее, но можно подмешать его в сахар или соль. Если отравы будет недостаточно, придется доводить дело до конца уже самим, например задушить ее подушкой. Но нельзя сказать точно, возможно ли это, ведь мы еще не знаем, как она живет, сколько с ней человек…
Все это она говорит самым будничным, деловитым тоном, будто прикидывает, как бы половчее ощипать курицу, прежде чем варить ее. Не знаю и знать не хочу, убивала ли она кого‑либо в своей жизни, но я – да. И это было… страшно. Непостижимо. Непредсказуемо и абсолютно тошнотворно. Я боролась за свою жизнь, и ужас заливал мне глаза, я действовала не думая и не сомневаясь; я не рассуждала, как бы мне половчее схватиться за шприц и в какую часть пана Лозинского его воткнуть. Все произошло само собой, и мне даже не до конца верится, что той рукой управляла я, а не что‑то мне самой неподвластное. Например, инстинкт.
Когда до этого я заявляла: «Да, мы убьем ее, убьем их всех, этих сволочей», мне почему‑то казалось, что это будет так же – тьма, борьба, ярость, которая придаст мне сил и которая заберет контроль, а позже – лишние воспоминания. Но только теперь, глядя на все эти склянки с красноречивым значком черепа со скрещенными костями, какие найдутся у любой хозяйки, я понимаю, что все иначе. Нам нужно не просто выследить человека – нам нужно придумать и спланировать, как лишить его жизни, а потом воплотить это своими руками. Без импульса, а по собственному желанию. От этой мысли желчь подскакивает к горлу, а голову ведет.
Юлия смотрит на меня выжидающе. Так серьезно, будто от одного моего слова зависит жизнь и смерть. Будто решать мне.