О скупости и связанных с ней вещах. Тема и вариации

22
18
20
22
24
26
28
30

Если мы откроем первую книгу «Капитала» (написанную почти на четверть столетия позже), седьмой отдел («Процесс накопления капитала»), главу двадцать два («Превращение прибавочной стоимости в капитал»), то натолкнемся на более развернутую теорию скупости в качестве основы капитала. Феодал был, если смотреть ретроспективно, транжирой, кутилой, который больше всего внимания уделял демонстрированию, роскоши и блеску (конечно, это тоже не имеет ничего общего с психологией), по сравнению с ним капиталист – аскет и скряга.

В противоположность стародворянскому принципу, который, по справедливому замечанию Гегеля, «состоит в потреблении имеющегося в наличии» и особенно ярко проявляется в роскоши личных услуг, буржуазная политическая экономия считала исключительно важным провозгласить накопление капитала первой гражданской обязанностью и неустанно проповедовать, что не может накоплять тот, кто проедает весь свой доход, вместо того чтобы добрую долю его расходовать для найма добавочных производительных рабочих, дающих больше, чем они стоят

[Маркс 1988: 602].

Говорить о капиталисте имеет смысл лишь в той степени, в какой он является персонификацией капитала, носителем его свойств:

…движущим мотивом <капиталистов> <…> являются не потребление и потребительная стоимость, а меновая стоимость и ее увеличение. <…> Лишь как персонификация капитала капиталист пользуется почетом. В этом своем качестве он разделяет с собирателем сокровищ абсолютную страсть к обогащению. <…> Поэтому, поскольку вся деятельность капиталиста есть лишь функция капитала, одаренного в его лице волей и сознанием, постольку его собственное личное потребление представляется ему грабительским посягательством на накопление его капитала; так в итальянской бухгалтерии личные расходы записываются на стороне дебета капиталиста по отношению к его капиталу

[Маркс 1988: 605–606].

Капитализм, таким образом, означает структурный перелом в скупости, ее революционизирование, дополнение. Скаредность выглядит так, будто не имеет истории, но все же через нее проходит жирная разделительная черта. С одной стороны, стоит лицо, которое Маркс называет собирателем сокровищ (der Schatzbildner), то есть скряга, который копит свое богатство, свои сокровища, набивает ими горшки и носки, матрас и т. д., другую сторону представляет осознание, что богатство мы можем наилучшим образом увеличить так, что как можно скорее отдадим его из рук, в частности для обращения, для инвестирования – а значит, в конечном итоге для покупки того самого парадоксального товара, который может произвести больше ценностей, чем имеет сам, то есть производительной силы, – и в самом конце для потребления, которое реализует результаты работы на рынке. «В действительности изъятие денег из обращения было бы прямой противоположностью их употребления в качестве капитала, а накопление товаров в смысле собирания сокровищ было бы чистейшей бессмыслицей» [Маркс 1988: 603]. То есть скупец выглядит абсолютным безумцем, человеком, которому именно его безрассудная страсть не позволяет заполучить социальную значимость и развить свою безрассудную страсть. Таким образом, старый скряга задним числом может превратиться в заслуживающую милости фигуру давнего предка, с экономическим прогрессом капиталист «чувствует „человеческие побуждения“ своей собственной плоти, к тому же он настолько образован, что готов осмеивать пристрастие к аскетизму как предрассудок старомодного собирателя сокровищ» [Там же: 608]. В начале «жажда обогащения и скупость господствуют как абсолютные страсти», но со временем трата становится «даже деловой необходимостью для „несчастного“ капиталиста».

К тому же капиталист обогащается не пропорционально личному труду или урезыванию личного потребления, как это происходит с собирателем сокровищ, а пропорционально количеству чужой рабочей силы, которую он высасывает, и тому отречению от всех жизненных благ, которое он навязывает рабочим. Правда, расточительность капиталиста никогда не приобретает такого bona fide [простодушного] характера, как расточительность разгульного феодала, наоборот, в основе ее всегда таятся самое грязное скряжничество и мелочная расчетливость; тем не менее расточительность капиталиста возрастает с ростом его накопления, отнюдь не мешая последнему. Вместе с тем в благородной груди капиталиста развертывается фаустовский конфликт между страстью к накоплению и жаждой наслаждений

[Маркс 1988: 608].

Однако окажется, что конфликт лишь видимость, этот Фауст сможет одновременно копить и наслаждаться, не замечая, как Мефистофель лишил его предложенного удовольствия. Обе страсти взаимно друг друга поддерживают, так что все блистательные формы наслаждения в конце концов поставлены на службу тому самому иному удовольствию:

Накопляйте, накопляйте! В этом Моисей и пророки! «Трудолюбие доставляет тот материал, который накопляется бережливостью» (A. Smith. «Wealth of Nations» <…>)[34]. Итак, сберегайте, сберегайте, т. е. превращайте возможно бо́льшую часть прибавочной стоимости, или прибавочного продукта, обратно в капитал! Накопление ради накопления, производство ради производства – этой формулой классическая политическая экономия выразила историческое призвание буржуазного периода

[Там же: 609][35].

Таким образом, Маркс предлагает упорядоченные фазы перехода, являющиеся фазами постепенного развития скупости в ее наиболее усовершенствованные формы и в то же время фазами развития капитализма. В основе – фигура собирателя сокровищ, от Плавта до Мольера, как существенно домодерная фигура из героических докапиталистических времен. Собиратель сокровищ обогащается благодаря накопительству и самоотречению и таким образом ретроспективно превращается в мифическую фигуру начала: история о том, как капиталист стал капиталистом, в частности, при помощи самоотречения и воздержания. Гарпагон – это окутанная мифом тайна первоначального сбережения капитала; то, что представлялось комедией, было на самом деле героической сагой об истоке, только сейчас все хотели бы забыть о герое, после того как он выполнил свою функцию. Истинная цель скупца, как выяснилось задним числом, была в том, чтобы с помощью своей иррациональной страсти собрать богатство, которое смогло послужить стартовым капиталом для капитализма. Его безрассудная и жестокая страсть приобрела постфактум свою рационализацию, стала функциональной, была упразднена (aufgehoben). Его личная обсессия достигла своего телоса, превратившись во всеобщую социальную обсессию. «В то время как собиратель сокровищ есть лишь помешанный капиталист, капиталист есть рациональный собиратель сокровищ» [Маркс 1988: 165]. За фигурой собирателя сокровищ следует или же идет с ней рука об руку фигура ростовщика, который приумножает свое богатство при помощи той минимальной формы обращения, которую представляет собой ссуда под проценты, то есть прибыль в виде выжимания средств из должника. Отсюда следующий шаг к инвестированию, которое социализирует аскезу, другими словами, принуждает к ней других так, что обирает рабочую силу, то есть предписывает самоотречение другому, чтобы с его помощью выторговать прибавочную стоимость для увеличения своего сокровища. И в конце концов, на последней ступени данного прогресса, воздержание переходит в свою противоположность, оно должно стать потребностью в трате: чем больше расходования, тем больше прибыли, и тут вдруг возникает проблема, каким образом эксплуатируемых рабочих как можно лучше и эффективнее подготовить к тому, чтобы они как можно больше тратили. Универсальное наслаждение совпадает с универсальным воздержанием.

Вторая вариация: Испражнения и любовь

Зайдем теперь с другой стороны. Какой природы избыточный объект? Из чего он? Что является его материальной субстанцией, что представляет собой этот объект накопления, собирания и бережливости? В известном тексте «Характер и анальная эротика» (1908) Фрейд предлагает нам простой ответ: тайна самого драгоценного объекта – это кал, испражнения.

Как мы к этому приходим? Редакторское примечание указывает, что «основная мысль этого сочинения <…> сегодня настолько знакома, что мы едва ли можем представить себе удивление и разочарование, которые оно вызвало при своем выходе в свет» [Freud 1973: 24]. Вещь стала доксой, общепринятым мнением, попала в разряд крылатых фраз, и сам Фрейд многократно возвращался к этой основной идее. Откуда же связь между богатством и испражнениями, которая привела первоначально к такому огорчению? Какова ее дедукция, каков логический вывод? Поразительно, но в самом начале Фрейд простодушно заявляет, что не знает, как это объяснить: «Сейчас я не сумею сказать, в связи с какого рода отдельными поводами у меня возникало это впечатление, могу, однако, заверить, что в его развитии не играли никакой роли предвзятые ожидания, исходящие из теоретических соображений» [Фрейд 2013]. Фрейд не помнит, как он пришел к этой мысли, забыл – какой невероятный промах, какой великолепный пример для его «Психопатологии обыденной жизни»![36] Фрейд больше не может предоставить нам промежуточных членов аргументации, в начале – скачок, недостающее звено, the missing link, нечто связывающее одно и другое, звено, которое невозможно просто привести и реконструировать. Как мы приходим от золота к калу? Между золотом и калом зияет пустота, оба они бесконечно отличные и идентичные одновременно, между ними нет связи, но вместе с тем они совпадают, они оба одно и то же, и в то же время между ними нет никакой общей меры, так же как между духом и костью в гегелевском бесконечном суждении. На недостающем месте у нас гарантия, что связь не возникла на основе предвзятых соображений и теоретических ожиданий, скорее похоже на то, что она удивила самого Фрейда. Так же как при первой публикации, она крайне удивила читательскую аудиторию.

Фрейда в этом тексте интересует определенный характер, характерный тип, при котором определенные черты выступают вместе и образуют образец, синдром: аккуратность, бережливость и упрямство, причем аккуратность предполагает как физическую чистоплотность, так и добросовестность и надежность; бережливость незаметно переходит в скупость, упрямство же – в упорство, наклонность к гневу и мстительность. Черты, которые все вместе стали известны в виде «анального характера», – но откуда связь с анальностью? Связь, которая сперва находится на максимальном отдалении, на расстоянии до той части развития, которая должна остаться вытесненной, отвергнутой или, лучше сказать, исторгнутой, как исторгнуты испражнения.

И ход эволюции и наше связанное со всей культурой современное воспитание ведут к тому, что анальная эротика оказывается в числе тех компонентов полового инстинкта, которые становятся неприемлемыми для половых целей в узком смысле, поэтому представляется вероятным, что свойства характера: аккуратность, бережливость и упрямство, столь часто наблюдающиеся у лиц с анальной эротикой в детстве, представляют собой непосредственные и самые постоянные продукты сублимирования анальной эротики…

[Там же].

Анальный характер означает экстремальную противоположность анальности, ту одержимость порядком, чистотой, гигиеной, которые призваны как можно вернее избавиться от грязи и как можно основательнее ее исторгнуть. Dirt is matter in the wrong place (Грязь – это материя в неправильном месте), – приводит Фрейд цитату по-английски[37], и главное усилие этого характера именно в том, чтобы поместить материю в правильное место. Пусть ничто не будет настолько исторгнутым, как испражнения. Самая элементарная и ранняя форма этого, модель и прототип всех последующих, как раз и есть «приучение к горшку», дисциплинирование телесных функций, так сказать начало цивилизации, если верить Фрейду в «Недовольстве культурой», черта, по которой мы различаем людей и животных, у которых, кажется, нет проблем со своими испражнениями. Входной билет младенца в цивилизованное общество – его «чистота»: «этот ребенок уже чист?» – спросят вас первым делом в детском саду, и каждому двухлетнему ребенку кристально ясно, что отличает человека от недочеловека. Это дисциплинирование призвано представлять анальную стадию в развитии инстинктов, которую Фрейд выделил, изолировал и описал тремя годами ранее в «Трех очерках по теории сексуальности» (1905), ту стадию, которая в каноническом прогрессировании инстинктов от начального хаоса (полиморфной перверсивности) к культуре взяла эстафету у оральной стадии и передала ее генитальной. Но история этого развития – вовсе не история успеха, ровно наоборот, сексуальное либидо постоянно демонстрирует себя как нечто составленное, смонтированное, хрупкое и колеблющееся, вокруг него постоянно кружат те самые частичные инстинкты, которые на пути к совершенствованию оно якобы должно оставить в прошлом. И кружат они, по всей видимости, в образе своей противоположности, так что в нашем примере ничто не указывает на бóльшую способность противостоять анальности, чем как раз анальный характер, и похоже, ничто лучше его не сохраняет ее субстанцию. Фрейд завершает свое короткое сочинение именно в этом тоне: «…дефинитивные особенности характера или представляют собой неизменно продолжающие свое существование первичные влечения, продукты их сублимирования, или же являются новообразованными, имеющими значение реакции на эти влечения» [Фрейд 2013]. Причем, вероятно, три предложенные возможности не стоит рассматривать как взаимоисключающие альтернативы, а скорее как дополняющие друг друга пути (как при значениях Aufhebung — снятие, преодоление): инстинкт продолжается именно посредством реакции на него (максимальная гигиена, дисциплина, бережливость и т. д.), которая в то же время требует его сублимирования (замены объекта от испражнений до денег, если коротко резюмировать), остающегося «тем же» инстинктом именно посредством этих обменов, этой своей «судьбы».

И что же это за общая субстанция? Какова ее ставка? Похоже, у «анальных характеров» есть некий общий генезис и предыстория, объединяет их то, что «они принадлежали к той категории грудных младенцев, которые имеют обыкновение не опорожнять кишечник, если их сажать на горшок, так как акт дефекации доставляет им удовольствие, и они извлекают из него как бы некоторую побочную выгоду» [Там же]. Lustnebengewinn, мельчайший избыток, побочная выгода от удовольствия, которая вторгается между выполнением телесной функции, облегчением, которое оно приносит, и требованием дисциплинирования этой телесной функции, требованием приспосабливания и унификации, и недовольством и сопротивлением, которые их сопровождают. Небольшое вторжение, которое невозможно свести ни к облегчению при испражнении, ни к противлению навязанному дисциплинированию. Lustnebengewinn — слово из «Трех очерков» (опубликованных тремя годами ранее), и тут Фрейд в невероятном примечании сообщает нам о реакции на упомянутое место из этой работы, об удвоенной реакции, поскольку речь идет об отчете, который дает Фрейду один «очень интеллигентный» пациент о реакции своего друга: Фрейд цитирует пациента, который цитирует своего друга, цитирующего Фрейда, и все это в сноске. Историю нужно также поместить в отношения переноса, попробовать понять ее как captatio benevolentiae, скромный подарок от пациента, нацеленный на получение симпатии со стороны аналитика, демонстрирующий желание ему понравиться:

Один знакомый прочел исследование о теории сексуальности и, высказываясь по поводу одной книги, говорит, что вполне согласен с нею, однако отмечает в ней одно-единственное место, показавшееся ему до такой степени комичным и странным, что он, что называется, присел и с четверть часа хохотал до упаду. Вот это место: «Если грудной ребенок упорно отказывается опорожнять свой кишечник, когда его сажают на горшок, и предпочитает исправлять эту функцию, когда вздумается ему самому, а не ухаживающим за ним лицам, то это один из лучших предвестников нервности или анормальности в будущем этого ребенка. При этом, конечно, у ребенка вовсе нет желания запачкать свою постель, он старается только, чтобы у него не пропало то особое наслаждение, которое он попутно извлекает из акта дефекации». Мой знакомый представил себе восседающего на горшке грудного младенца, занятого обсуждением того, может ли он защитить подобное стремление своей свободной воли, а кроме того, озабоченного также и тем, чтобы не упустить связанного с дефекацией удовольствия. Вот эта картина и привела его в веселое настроение

[Фрейд 2013].

Возможно, психоанализ стал чересчур известным и вошел в разряд всеобщих очевидностей, так что мы уже не чувствуем его необычность, а может, еще проще – в прошлом веке как-то растерялось чувство юмора, и мы не можем не смотреть с ностальгией в те времена, когда кто-то мог смеяться в течение четверти часа при мысли о младенце, который, сидя на горшке, в то же время занят неким философским делом[38], более того, так сказать, судьбоносно удерживает в своих кишках ключ к элементарным формам общественной связи – к взятию и даванию, скупости и любви, прибыли и ущербу, удовольствию и запрету, свободе и принуждению, авторитету и сопротивлению, накоплению и трате, к богатству, золоту, сокровищу и зловонному испражнению. Следовало бы снова открыться поразительному юмору этой маленькой сцены, которая превращает маленького засранца в шифр нашей судьбы, – сцены, к которой сходятся все нити и которая в то же время наилучшим образом воплощает внедрение психоанализа, бесконечное суждение, лежащее, вероятно, в самой его основе.

Бесконечное суждение показывает себя в этом сочинении как суждение «золото – это кал», или «деньги – это испражнение». Наивысшее и наинизшее.

Что общего, казалось бы, между комплексом дефекации и денежным комплексом? А между тем оказывается, что между ними очень много точек соприкосновения. <…> Людей, слишком боязливо расходующих свои деньги, в просторечии называют «грязными», или «валяными». <…> Однако подобный взгляд был бы слишком поверхностен. Архаический способ мышления во всех своих проявлениях постоянно приводит в самую тесную связь деньги и нечистоты: так обстоит дело в древних культурах, в мифах и сказках, в суеверных обычаях, в бессознательном мышлении, в сновидениях и при психоневрозах. Дьявол дарит своим любовницам золото, а после его ухода оно превращается в куски кала. <…> Существует суеверие, приводящее в связь процессы дефекации с находками кладов, а фигура «Dukatenscheissers» (непереводимое выражение – обозначающее человека, испражнения коего состоят из дукатов) известна всем и каждому. Уже по древневавилонскому вероучению «золото лишь адские экскременты – Mammon-ilu man-man». В тех случаях, когда психоневротическое заболевание подражает разговорному языку, оно всегда берет слова в их изначальном, наиболее полном смысле, будто заболевание как бы наглядно изображает перед нами какое-либо слово или выражение, оно в действительности обычно только восстанавливает первичное значение этого слова[39]. Это условное отождествление золота и кала, может быть, находится в связи с переживанием резкого контраста между самым ценным, что известно человеку, и вовсе лишенным ценности, рассматриваемым как «отбросы»