Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

Васиньчук длинно и непритворно вздохнул.

И Александра, вовсе не желая, кажется, того, тоже вздохнула:

— Вперед — вымчато, да назад-то замчато… Так мой родитель говорил.

Директор криво улыбнулся и опять знакомо потянул себя за правое ухо.

— Простила бы ты меня, Александра…

Она полнилась удивлением: зачем это ему? Столько годков откачнулось… Неуж говорит правду, вроде как объясняется… Никто не объяснялся ей в любви. Одни не смели, Васиньчук, бывало, все такое за шуточку прятал, а Матвей не успел. После того случая в лугах расписались сразу, и уже не хватило мужа на слова…

Голос директора совсем смягчился.

— Слушай, Саша, переведу тебя отвозить шпалу. Работа с лошадью, все отдохнешь… А дальше у меня такой расклад: на бракера учиться пошлю. Карандаш да деревянная досочка для тычкования — не тяжело поднимать… Ага, не горбыль, рук не намозолят.

Александра насторожилась, быстро смекнула, что за словами Васиньчука. Мягко, обещально стелет…

— Под легкую лямочку ты меня — спасибо. Как же я напарниц оставлю, ту же Верку, Карпушеву… Не-ет, что всем, то и нам.

Намеренно медленно шла улицей Проходной, а потом и Чулымской… Неспешно перебирала слова Васиньчука, они поднимали приятное удивление: вот и теперь припекает директора старая любовь. Да, первая любовь, говорят, на всю жизнь занозой…

3.

Потеплело, сильно на дворе обмякло, и уходила застойная остуда из барака, таяли белые зайцы куржака, только темная сырь по углам осталась. А было так: беремя три принесешь дров на истопле, калишь, калишь ту же плиту, однако стоит он, незримый холодок, в жилье и руки-ноги вяжет.

Вчера уперся Сережка и опять не взял в поселковую баню младшего: хлопотно, дескать, с Бориской. Раздевай, одевай, а еще и балуется в мойке, мужиков гневит. Вот и пришлось сегодня поднимать русскую печь да мыть младшего самой.

Лампа на полатях чуть сбоку стояла и светло, уютно тут, под самым потолком. Ровно дышат каленые кирпичи сухим жаром, сидит Бориска в большой деревянной лохани, хлюпается в свое удовольствие, а Александра, стоя на табуретке у печи, помогает малому.

Любила своих сыновей Александра. Не портила их пустым расслабляющим сюсюканьем, не потакала минутным детским капризам, не прощала им каких-либо осудительных выходок, скорее суровая в обиходном слове, любила ребят тайно, стыдясь открытости своих материнских чувств. Она и с Матвеем вот так же. Все как-то стеснялась мужа и даже наедине с ним в приливе чувств не покидал ее тот чистый, вечно целомудренный женский стыд.

Мыла в обрез, а давно ли начала печатку хозяйственного! Только голову и мылила Бориске, по тельцу же вехоточкой покрепче прошлась — оно и ладно, не летняя пора, откуда теперь грязь, какая потность…

От парного тепла, от запаха чистого детского тела разнежилась Александра и не выговаривала сынишке, а скорей выпевала:

Водичкой снеговой, По головке золотой…

Корпусом Бориска в отца сильно наметился, пристально оглядывала мальчика, и опять владело Александрой то особое чувство, о котором она и сказать-то не умела. Уж одно касание к голенькому сыну доставляло ей странную, волнительную радость, радость как бы чистого, невинного общения с мужем. Потянулась с ковшом воды к голове: Бориска уже стоял в лохани, невольно коснулась лбом низа его живота и, откинув назад голову, нарочито громко чихнула.

— Ой, паря, крепенький же у тебя табачок!

Сын, ублаженный купанием, кряхтел.