Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

— Табачок-крепачок…

— Ну-ка, отыми руки от головы, вертись на все четыре стороны. Так, поливаем, всякую болесь сгоняем…

Обливала сына Александра и опять ласково выпевала не то слышанное от матери, не то самой придуманное:

«Из-за синего моря шла баушка Соломонида, несла в фартучке здоровье. Тому дала маленько, другому маленько, а Бориньке все отдала. Ну, храни тебя Бог, сына!»

Старенькое мягкое полотенце из холста облепило тоненькое тельце, высушило, и опять у Александры защемило сердце: худеют ее парни. Вишь, как крыльцы у Бориски выступили и на хребтике перечтешь все косточки. Сережка тоже тонеет, на бледном лице остались одни черные глаза. Ой, за что же детям-то такая маета?! Подкорми ребят, Александра, поддержи, а то заплошают совсем.

— Ну, оболокайся сам. Да сынок… Что они тебе, заплатки. Локотки не вылазят и — ладно. Пимишки надерни, слышь! Сухоньки, как не сухоньки.

После домашней «бани» пили чай. Принес Сережка из кладовки голубичную лепешку, и поплыл над столом тонкий, едва слышный аромат тайги…

Каждую осень Александра натаскивала из болота, что у озера Пожильда, ведер пять-шесть этой голубики. Кабы сахар, так варила бы варенье. Принесет ягоду, переберут ее на столе сыновья, выбросят всякие сорины, наложит она голубику на капустные листы и посадит в нежаркую печь. Хорошо подвянет, подсохнет на поду ягода и лежит без порчи до зимы, а уж зимой-то ее только дай. Хошь вот так, в чай клади, хошь сухомяткой — лучше иной конфеты!

— Хватит, однако, воду-то на ночь буздырить! — добродушно ворчала на сыновей Александра. — А то бесперечь к лохани бегать придется. Бориска, смотри не пусти под себя лыву…

Сережка защитил младшего:

— Когда это было… Все, кончаем, ша!

В свободное время вечерами Александра вязала «частушку». Есть у нее сетенки да плохоньки, сопрели сильно. Летом сдала в сельпо смородину и вот разжилась нитками. Дождаться бы весны, половодья, а там речной елец и чебак на луга, к свежей травке сыпанут — будут они с рыбой!

Иглица у Александры еще отцовская, сделана из кремлевой части дерева — гибкая, прочная, такая это иглица, будто сама ячеи плетет.

Вязала она сетевую дель и, все еще полная того материнского умиления, с каким мыла Бориску, посматривала на ребятишек. Они возились на полу — темновато, и потому подняли свои игрушки на широкую лавку. Играть сегодня на лавке можно: натоплено хорошо, а потом и ветер не задувал в окна.

Взгрустнулось матери, на сыновей глядя. Хоть бы одна покупная игрушка! Покупных не было, и не оттого, что денег на них не доставало. Не привозили те игрушки в поселковый магазин и до войны, а теперь уж какой спрос!

Почти все самоделки у ребят «речные». Оно и понятно: на берегах двух рек растут. Вырезал Сережка из балберы[46] лодки, обласки сколотил из разных бакулок катера, пароходы и баржи, даже «бревна» из прутьев нарезал. Само собой, что была у ребятишек и «шпала».

Скоро надоело братовьям пасти коров, и бабки отправились под лавку, на ночлег. Пасти бы можно и еще, да какой резон, когда Милки-то нет в стаде…

В тихом разговоре вспомнили ребята, что Обь скоро вскроется, что пароход сверху прибежит с баржой и опять старшим ходить на погрузку.

Игра началась в лицах, Сережка изображал мастера Марценюка. Подражая его голосу, надрывно, тонко кричал:

— А ну кончай перекур! Ровней ходи, Лучинина! Спирина, ты как стара корова по трапу ступашь!