Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

— Не пустишь… Не х-хошь… — шипел на крыльце Бояркин. — Стучать буду, людей подыму!

— Уйди, башку раскрою топором! — рванула на себя дверь Александра. В ее руке и в самом деле блеснул колун.

Ефимчик шарахнулся с крыльца.

За его спиной в густой сырости мартовской ночи глохла тяжелая угроза:

— Погоди-и…

В полушубке поверх рубахи, босая, она сидела на лавке у окна и было ей не до сна.

Уже привычно и легко опять выступила навязчивая память, а потом пришло знакомое, навсегда уже мучительное осознание своей оплошности, своего греха. Осознание это усугублялось тем особенным стыдом, что вопреки желанию она уступила греховному позыву своего тела, которое запомнило ту ночь как свой праздник, как желанное утоление, как облегчение от того, что мучило ее особым голодом уже долгих полтора года.

Тяжело переживала Александра разлуку с мужем. Как ни убивала силы заводской работой и постоянным теперь недоеданием, ночами она все острее ощущала тоскующую молодость своего тела по мужу, которого отняла у нее эта проклятая война.

Страшно было открыть для себя человеческую раздвоенность, всю тяготу тела, заглянуть в те глубины своего существа, о которых раньше, в нормальной жизни, не подозревала. Так теперь томила и мучила эта ее раздвоенность. Ведь она, как казалось, уже утвердилась в крепости, в слитности духа и тела, думала, что простерты над ней два спасительных крыла чистоты: чистоты мужа и детей. И вот бесцеремонно, нагло грех отвернул те крылья защиты и сатанински зло посмеялся над солдаткой.

Разбудил тело Бояркин, такое похотливое, постыдное взыграло в нем.

Александра, конечно, давно пригляделась к своему телу, но только теперь поняла, что оно, здоровое, и есть самая слабая часть ее существа. И в долгие часы без сна она опасалась теперь коснуться своих грудей, своих бедер, низа живота — всего того, что кричало о желании, что отзывалось на прикосновение мучительно-сладким томлением, что ожидало других, мужских жадных рук. Даже во сне тело ярилось и мучило. Все чаще являлось одно и то же: суетные, жаркие сцены с Матвеем, которые всегда кончались досадным обрывом: кто-то обязательно спугивал, мешал завершению их желанного сближения.

Она просыпалась в поту, скидывала пылающее тело с кровати, случалось, обливала лицо обжигающе холодной водой из кадки, выходила в сени босиком на ледяной пол и все ради одного: остудить себя, сбить напряженный ток горячей крови.

И как же завидовала теперь Александра Карпушевой. Аксинья, по рассказам, выдержала, истинно поднялась над собой, убила свою плоть, и вот теперь легко и радостно живется ей, верящей в Бога.

… Тихо сидела у окна Александра, невидящими глазами смотрела в темную наволочь ночи и все удивлялась тому, как далеко уводили ее сейчас гнетущие мысли.

Едва ли не впервые после своего падения особенно остро поняла она, что война — это не только смерть, разрушение там, где идут бои. И не только изнурительная работа для Победы, которую ждут и с тем обманным чувством, будто она, Победа, каждому вернет все то, что забрала и что заберет еще… Война — поняла Александра, и здесь, в далеком далеке от фронта, делает все тоже привычное ей дело: ломает и калечит судьбы людей, а то и навовсе губит того человека, который не выстоял в страшной борьбе и с самим собой.

«Грех-то тебя, гляди, как ловко одолел, и падать, падать ты начала, баба… — вдруг с испугом поняла свое состояние Александра, и смятение и страх опять захватили ее. — Держись! А сорвешься еще раз, то и подумать страшно, куда поведет тебя та кривая дорожка…»

Глава пятая 1.

Столовка в поселке большая, строилась когда-то с заглядом вперед. В обеденном зале с зажелтевшей побелкой потолка и стен квадратные столики стояли в три ряда, так что садилось за них сразу человек пятьдесят, как не больше.

В трех углах зала на щербатом полу чахли хваченные морозом фикусы в крашеных кадках, в простенках между заледенелыми окнами и над окошком раздачи темнели грязные летние пейзажи — их написал однажды за один присест некий заезжий художник.

Что скрашивало убожество обстановки столовой и бедноту обедов, так это официантки: валоватые, хорошо откормленные на дармовых харчах. В одинаковых серых платьях — начальник ОРСа любил форму, в белых фартучках и наколках, они будили воображение о каком-то ином, сказочном теперь, мире чистоты, красивых одежд и легкой сытой жизни. Нездешними, случайно попавшими сюда казались эти молодые румяные женщины среди почерневших от мороза лиц, среди грязной, залатанной, а то и рваной одежды, разбитых, вконец растоптанных пимов — обедали рабочие зимой во всем верхнем.

Талоны на обед буфетчица готовила загодя, зная всех заводских в лицо, в списки не глядела, и потому сбор денег не отнимал у нее много времени. А вот за столами-то приходилось иногда ждать подолгу. И сидели, и дразнили голодные работяги свой аппетит жирным кухонным чадом.