Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

После хорошей еды, после кипяточка с сахаром Андрей повеселел.

— Он кто?

— А дед пихто! Лесник! А лесник и сейчас, сам понимаешь, не голодует. Есть где коровке попастись, есть где запастись сенцом, и огородик не мерян. Ну, а потом сохатый под окнами ходит, только ружье сними. Я телеграмму отбил, батя, конечно, нагонит самогоночки. Соглашайся, соглашайся, Андрюха. От нас до твоей Согры недалеко. Поживешь с недельку, а как Чулым сгонит лед в Обь — махнешь прямиком домой. Что тебе там и сям проедаться!

Андрей задумался. Телеграммы он матери не посылал из госпиталя, счел, что пошлет из Томска. Значит, в тепле и в сытости у Степана — подходит!

— Пожалуй… — решился Андрей.

— Замётано! — вскочил с лежака Степан и начал соблазнять еще. — Мать, братьев объедать — это ты успеешь. Твои ж сидят на пайке. А у нас… Да я тебе после и домой подкину харчей!

— Уговорил, старшина, — Андрей начал осторожно вставать. — Пойду, на боковую пора. Видерзейн!

И тычков наполучал, и крепких словечек наслушался Андрей, пока добрался до своего вагона, до своей обжитой уже полки. Ехавший народ как раз засыпал, ругались солдаты — Андрей шагал неповоротно, там и тут задевал вытянутые ноги. Гражданские, правда, помалкивали. Так и сяк придавленные войной, довольные уж тем, что едут, что не мучаются где-нибудь на вокзале, голосу не подавали, особенно старики и бабенки.

Ночью похолодало — чуть освежилось в вагоне, дышалось куда свободней. Андрей снял шинелку, накинул ее поверх тоненького казенного одеяльца — пригрелся, лежал почти счастливым. Нога затихла, в животе тяжелела горячая сытость — что больше солдату надо?!

Яркая луна бежала за узким окном по заледенелым снегам, величаво проплывали на фиолетовом небосводе далекие россыпи звезд, бесконечной полосой тянулся недальний лес… Паровоз тянул хорошо, все железное под низом вагона скрипело и визжало, гулко лязгали тормоза. Андрей поглядывал в окно, видел, как простреливал сумеречь ночи красный свет светофоров, как желтели огоньки маленьких станций, как ласково зазывали красноватым светом оттаявших окон теплые гнездышки деревень и сел.

Было, днем сладко храпанул Андрей, и вот не спалось, а счастливо ликовалось. Все вышло хорошо — зер гут! Днем на сахар не соблазнился и не дотронулся до заветного кулька, после выменял табачку, а сейчас плотно пошамал у Степана. А ко всему вот и ноги вытянул — ой, хорошо!

То главное душу маслило, что не пустой едет к матери. Сухим пайком в госпитале взял, всю дорогу сдерживал себя, и вот полнехонький он, солдатский сидорок. Что в нем? А в сидорке три банки тушёнки, того же сахара килограмма два. Стань бы кому рассказывать, как с сахаром-то вышло… По кусочку в госпитале копил — не доедал да в матрац прятал — набралось! Везет Андрей и крупки. Повар оказался бывшим томичом и вот порадел земляку. В большом кошеле с крупой немецкая финка спрятана. Теперь о хлебе… С хлебом стало полегче в госпиталях, везет он четыре буханки. Ну и еще кой-что лежит в вещмешке. Смена белья и верхнего, всякие памятные мелочи, вплоть до осколка мины, которой ногу разворотило. Медсестра после операции припрятала и принесла в палату.

Мотались тени по вагону, в углах его сухо, деревянно поскрипывало и потрескивало, кто-то ласково бормотал во сне, кто-то из солдат тяжело возился на полке, тонко, по-ребячьи, постанывал…

Андрей улыбался, тепло вспоминал Степана. Легко раскошелился старшина! Целую банку тушёнки грохнул на стол, не пожалел и хлеба. А что ему, Степану, не быть щедрым, ежели у него отец мясо ест, а салом заедат… Не жаден вовсе Андрей, его давняя забота о продуктах понятна. Сейчас, в войну, что лучшим гостинцем близкому человеку — еда! Мать, конечно, не писала — нельзя в письмах писать, военная цензура не пропустит, но знает Андрей: давненько уж голодуют свои. Когда на фронт брали, уже и тогда нехватки мучили семью, а теперь родные и подавно дошли до ручки. Тушёнка, хлеб, крупа, сахар — да это ж такое подспорье к пайку! Да ежели помаленьку-то тянуть — эва на сколько праздник в бараке. Возрадуется мать!

Паровоз лихо освистывал студеные бока поезда. Позвякивали, постукивали на стыках рельс колеса вагонов, лязгали, проносили свою жесткую судорогу по всему составу буфера, когда он натужно трогался от станции.

Не спалось Андрею, а все думалось о разном. Было о чем поразмыслить. Вот приедет, подзаживет нога… Все равно на тяжелые сплавные работы ему нельзя — куда прикажете деться, как, чем жить прикажете…

Вот и такие заботы, кроме многих других человечьих забот, терзали тех калеченых на фронте ребяток, кои возвращались в свой трудный, уже снискавший свою печальную славу Нарым.

2.

Они сошли на маленькой тихой станции утром. Проводник услужливо помог Андрею встать на землю, подал вещевой мешок и, выпрямившись на подножке, сдержанно, грустно улыбнулся заплаканными глазами. Весь вагон знал, что старик недавно получил похоронку: дочка служила медсестрой, до Германии с медсанбатом дошла, и вот убило ее…

Андрей потоптался у вагона, попросил извинить, если что не так, и тоже грустно улыбнулся провожатому. От курева старик отказался и в своей тайной зависти, едва сдерживая слезы, почти убежал в свою служебку.

Они оба, пожалуй, растерялись, когда неспешно расположились в этом маленьком зальчике ожидания. Долго сидели на грубом деревянном диване молча. Диван много раз закрашивался, на высокой спинке виднелись толстые натеки бурой краски, но сиденья-то были вышорканы, и Андрей рассматривал вырезанные ножом слова. Некий Коля, уходя на фронт, клялся в любви Голубевой Лизе. Дата клятвы военной поры проглядывала совсем отчетливо. «Может, того Коли уж и нет давно, где-нибудь пал смертью храбрых… — разом загрустил Андрей. — А каково теперь той Лизе Голубевой, вдруг да и она любила».