Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

И еще одно воспоминание. До войны, после первых выборов тридцать шестого года, ринулись они с отцом в сельсовет — это в другой поселок. Писал отец заявление, чтобы получить паспорт на себя и на мать. Работал родитель хорошо, никакой провинки перед властями за ним никогда не значилось, таких должны были вроде отпускать на свободу согласно какой-то там столичной бумаге — узнали об этом ссыльные. Как бы не так! В правах голоса вчерашних «лишенцев» восстановили, а из тайги, из болотины выбраться не смей. Сделали вольными, да только без права выезда. Вольные… А комендант-то остался! Так как же мать теперь, она-то в каком состоянии? Увезти бы всех куда посуше, увезти от этой надрывной лесной работы, выучить бы младших братьев…

Вот и такие заботы многих и многих победителей из Нарыма мучили в победном сорок пятом, когда они возвращались в свои спецпоселки. А главная та, на первых порах заботушка, как бы прокормиться с семьей, с голоду бы не опухнуть. Помнить должно, что карточки-то отменили только ведь в конце сорок седьмого…

Андрей все ворочался у холодной уже боковины железной печки, все вздыхал. А когда уснул и не заметил.

…Тонкоголосо, распевно прокричал во дворе петух.

Зашуршал снег позаоконьем — Игнат открывал ставни, в потные стекла окон уже весело, солнечно гляделось новое апрельское утро.

— Здорово ночевали! — закричал с полатей Степан. Он свесил голову, поймал взгляд Андрея. — Ну, солдатик, что снилось на новом месте? Невеста… Законно, хор-рошо!

4.

Дорога портилась.

Проталины расползались, разъедали ранние утренние наледи, глубокие развалистые вмятины за полозьями саней тотчас наполнялись прозрачной голубоватой водой. Местами дровни пошаркивали уже и по голой земле. У болотных мочажин, на солнцегреве тронулась отзывчивая на тепло верба, из коричневых створ почек выглядывало тусклое, приглаженное серебро цветочных шишек. Сосны стояли все осиянные солнцем и весело шумели под напорными южными ветрами. Одни ели еще не сбросили зимнюю дрему, вздымались в светлых березняках угрюмо, настороженно, веря и не веря в тепло. Они, ели, всегда так — они встряхнутся не сразу. Вот умоются живительной благодатью тепла, сбросят с себя долгое оцепенение, выбросят свои бледные комочки цветения, а там и расправят примятые тяжестью слежалых снегов длинные лапы, и зелень этих облегченных лап станет светлой, зазывной…

Степан и Стеша шли пешком — давали Буланому отдых. То уходили вперед, то отставали, неспешно шагали за конем старого Трифона. В каком-то молодом жару все говорили и говорили: торопились узнать друг друга.

Андрей нет-нет да и приглядывался к молодым. А! Пускай голубятся. В Степане появилась этакая молодецкая, пожалуй, и жениховская уверенность. Вон, идет — шинелка нараспашку, шапка набекрень — хорошо! Ну, шапка лихо заломлена — понятно, это прикрывает рану на виске. Ничего, Стеша, отрастут волосы у Степана, закудрявятся и прикроют тот страшный рубец войны. А он вроде с какой-то дичинкой, Степан. Да все-то фронтовики с этой дичинкой, совсем уж не те парнишки, что сходились когда-то на призывные пункты. Отойдет, выправится парень! Тут, в глухомани, тайга быстро забирает и выравнивает человека — тут Закутина дом… А сапожки-то хромовые жаль. Режет убродный снег переда, белью уже попятнались, блеск скинули и раскисли — не сыра ли нога у Степана?

И Стеша неожиданно хороша сейчас. Остренький, чуть вздернутый носик уже облекся в молодой загар, и тем нежнее кажутся веки, чуть притененные густыми черными ресницами. Зеленоватые глаза под сплошной, ровной линией бровей сияют то белизной таежных снегов, то голубизной неба, то видимой чистотой души. Черненый полушубок, еще не обмятый, не затасканный, тоже распахнут, мужская шапка на затылке, а легкие волосы вразброс и поблескивают теплой рыжинкой. И идет-то Стеша по дорожной розвязи легко и даже с каким-то уверенным кокетством, что ли… На взлете девка! И откуда что берется у этих чулымских чалдонок.

Андрей радовался за приятеля, заглядывал вперед. Выходит, зачалил Стешу Степан. Ну, как говорится, дай-то Бог! Оба в лесу выросли, любая здешняя работа им не в тягость, а к дурному по юности лет не навыкли — пара!

Андрей жевал травину. Попался ему в передке саней белоголовник — сухая, желтоватая метелка крошечных соцветий пахла тонко, медово, а вот подняла-то она недобрую горечь. Нет у него зазнобушки, да и не было.

Одно, что все-то считал себя мальчишкой, все робел перед девчонками. А потом — война, и зачем уж было какой-то там Кате кружить голову, связывать ее со своим именем. Свяжешь, а как убьют, и тогда другие парни почему-то суеверно обходят такую девчонку. А если к тому чей-то злой язык навет пустит — намучается та Катя. Ага, кричи, доказывай, что ты честная деваха.

И еще, конечно, бедность от любви сторонила.

Молодость же нарядиться любит. Ни костюма, ни доброй рубахи, ни сапог хромовых так и не износил до фронта. Мать, двое меньших братьев — какие уж там достатки при малых-то заработках, да при больших налогах на огород, на корову. Кабы отец был жив… А то ведь ты — большак, ты абы как, о других братовьях больше думай.

А ко всему этому и работа. И она становилась рогатиной на пути к девичьему кругу, когда бесцеремонно забирала время, когда предательски осаживала молодые желания.

Вот, начать с весны… Конечно, кто-то и сиживал у Чулыма в обнимочку, не без того. Только не Андрей. Пятнадцать соток огорода ты вскопай, посади, прополи не раз, вначале подбей, а потом и огреби тяпкой картошку. Выходных с весны не давали, работали на сплаве часто весь световой день и потому разная домашняя управа — это рано утром, это вечерами дотемна, уж после того, как наломаешься на казенном лесу. А поливка огородной мелочи! Сколько воды за лето из реки, бывало, вытаскаешь на коромысле — не счесть. Только укрепил все саженое, подобрался, а тут и сенокос подоспел. И опять как заводной. Пришел ты с работы — поел-не поел и едва не бегом в луга, а они не вот рядом. До темноты — уж и комар отзвенит, осядет — машешь литовкой, до седьмого пота бьешься в кочках. Управился с косьбой и снова да ладом: сгреби кошенину, поставь сено. Ну и дальше. Дальше тоже до самого снега без роздыху. Летами, до спелой огородины — голодно. Это значит рыбу промышляй, грибов и ягод припаси — осень, зима все подберут. Тут картошка подошла — вырой, в подполье стаскай, а еще дров прорву напилить на зиму, да как-то сено на осеннюю распутицу выдернуть из тех же болотных кочек. Нет, шибко-то не поманывало на улицу. А кого она из молодых каждодневно забирала — все, считай, так вот в поселке жили.

Теперь зимой… Казалось бы, все летние управы позади. Стеша вчера правду говорила: угонят зимой молодежь на плотбище, там и вовсе. Ухряпаешься за день, так в снегу набродишься, так намокнешь, так настынешь… Придешь в барак, еле-то еле душа в теле… Сглотнешь, какую ни есть еду, а ее всегда не хватало, да и на нары, где клопы — какая тут, Андрюшенька, любовь… Иной раз, сказать без утайки, до того все осточертеет, что лихорадки ждешь — часто болели в начале войны лихорадкой. Наглотаешься того зеленого или желтого акрихина, отпустит малость трясучка — отдохнешь, полежишь расслабленно с недельку, на работу не надо… Короче, кого как, а Андрея не часто завлекали девки. Да и девки себя по той же причине замыкали, а замыкая плакались: скоротечны молодые-то годочки…

Степана захватывало сладкое томление. Проехали деревню Трактовую, и начал он узнавать свои — уже свои! родные места. Поглядывал направо и налево, тихо вспоминал, радовался. Однажды с матерью выбрались из тайги вон к той огромной сосне. Бруснику у Рябиновой поляны собирали, как-то забылись и заплутали в тот пасмурный день. И как же после радовались, что счастливо вышли почти к самому кордону! И вот это местечко давно-давно знакомо. Летом тут, на вырубке, поднимается кипрей высоко-высоко. Вся рёлка в розовом цвету и запах такой, что спирает дух и кружится голова. На чай ломать кипрей мать посылала — любил ходить за душистой травой Степан.