Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

— Занеси мой сидор. Я малость разомнусь, похожу. Нога что-то занемела.

— А в избе? Да хоть до утра на всех трех маршируй.

— Не денное время, хозяев и так среди ночи подняли. Ты иди, иди. Вон и Трифон, наконец.

Андрей медленно обошел круговую поляну, где стоял станок, на задворье потоптался у поленницы сухих обветренных дров, у длинной придорожной коновязи и не сразу понял, что так беспокойно, что так тревожно ему. Его взгляд упал в сумеречь лунного света — туда, куда уходила дорога, где виднелась голубоватая, какая-то призрачная стылость ночных снегов, куда им предстояло ехать завтра.

Мост, что ли… Речка!

Деревянный мост горбатился довольно круто, он уже обтаял, попахивал прелью. Андрей подошел поближе, у крепких толстых перил остановился. Снежный рукав речки был здесь прям, просматривался далеко и это как-то пугало — он слишком уж открыто стоял у пасти черной ночной тайги, что неслышно дышала на него талой хвоей.

Опять вынырнула из-за бегущих облаков луна, осветила крутой скат крыши станка.

Вон куда он попал! Мама родная… Как же, помнит, к сожалению, помнит…

В эту ночь на станке долго не ложились спать. После выстойки поили лошадей, задали им корма. Ужинать, чай пить проезжие не стали — все это оставили назавтра.

Хозяин станка затопил железную печку и каждому указал место сна. Степан залез на полати, старый Трифон, кряхтя, забрался на топленую русскую печь. Стешу Игнат увел к хозяйке в горницу. Андрей попросил постелить ему на полу у железки: ежели что, вставать легче, чем с полатей…

В старом теплом доме сразу водворилась глубокая, уже предутренняя тишина. Только железка постанывала, стягивала свои остывающие бока, да резво всхрапывал на просторных полатях Степан.

Андрей не спал, не мог уснуть. Мозжила кость в раненой ноге, а потом мост и та деревянная резная голова лошади на коньке крыши станка мучили, гнали сон. Да, мост, как же далеко перекидывался он сейчас…

Восемь лет ему, Андрюшке. Память уже давно проснулась в нем и жадно, без устали вбирала все, что открывалось для парнишки в этом огромном, еще незнаемом мире.

Конец жаркого мая тридцать первого года — про год он узнает после, как и про то, что тогда ему еще не дано было знать.

И открывалось его детским глазам: огромный обоз, начала его и конца не видно, лениво тянется по лесной дороге. Сырая тайга держит парное, застойное удушье в узкой просеке. Старый тракт разбит — яма на яме, выбоина на раскатной выбоине, местами колеса телег увязают в грязи по самую трубицу. Храпят, дико ржут задыхающиеся в хомутах, взмыленные, одичавшие от натуги, от бичей и от гнуса измотанные лошади. Стоны стариков, надсадный рев ребятишек над возами…

Их гонят, как говорит отец, в ссылку.

Они — враги? Этого Андрюшка еще не понимает и, перебирая отцовские слова, мучится своим малым умишком: что это такое — враг?

Отец устало шагает самой бровкой дороги, натянуто держит вожжи, лицо его в испарине, он то униженно просит мерина шагать побыстрей, то вскидывает руку с ременным бичом — стоять нельзя, сзади напирает другая лошадь, другая груженая стариками и ребятишками телега.

Измученная мать с открытым, хватающим воздух ртом идет позади отца. На сапоги, на длинную юбку ее налипла грязь, в грязи и сверток с маленьким годовалым братишкой. Потом — много позже, узнает Андрей, что мать пронесет на руках мальчонку около ста верст! И другие женщины тащат детей. Несут в связанных через плечо полотенцах, несут за спинами, несут просто в руках. И много малых детей, привязанных веревками, изъеденных комарьем, болтаются поверх возов. Они еще живы, но скоро, скоро начнут умирать. Да, дети и старики первыми осветят могилами этот скорбный путь в пропастные чулымские таежины.

Он, Андрюшка, торопится, топочет за матерью, а рядом с ним семенит младший Толька. Лицо Тольки изъедено комарьем — распухло, братишка обревелся и едва-едва хрипит.