Дочь священника

22
18
20
22
24
26
28
30

Чрезвычайно лёгкой была эта работа. Безусловно, она изматывала тебя физически: каждый день по десять-двенадцать часов на ногах, и к шести вечера валишься спать, – однако никакого особого мастерства не требуется. Около трети сборщиков были такими же новичками в этом деле, как и Дороти. Некоторые из них приехали из Лондона, не имея ни малейшего представления, как выглядит хмель, как его собирать и зачем. Говорят, один мужчина в первое утро по дороге к плантации спросил: «А где лопаты?» – думал, что хмель выкапывают из земли.

Кроме воскресений, все дни на сборе хмеля походили один на другой. В половине шестого, по стуку в дверь, ты выползаешь из своего спального гнёздышка и, среди сонно ругающихся женщин (их шестеро, или семеро, или даже восемь в одной лачуге), которые спали с тобой в соломе, – начинаешь искать свои туфли. В этой огромной куче соломы любая одежда, которую ты не предусмотрительно снял перед сном, сразу же затеряется. Ты хватаешь пригоршню соломы или других сухих стеблей, хворост из сложенного снаружи, и разжигаешь огонь для завтрака. Дороти всегда готовила завтрак для себя и для Нобби и, когда завтрак был готов, стучала в стену его лачуги. Утром она вставала легче, чем Нобби. В тот сентябрь было очень холодно по утрам, небо на востоке медленно бледнело, меняя чёрный цвет на кобальтовый, трава казалась серебристо-белой от росы. Завтрак всегда один и тот же: бекон, чай и поджаренный на жире от бекона хлеб. Пока ешь завтрак, готовишь еще одну точно такую же порцию для обеда, а затем, прихватив с собой котелок с обедом, отправляешься в поля. Полторы мили идёшь в синем, ветреном рассвете. Так холодно, что течёт из носа, и приходится останавливаться, чтобы вытереть его фартуком из мешковины.

Хмелевики делились на плантации размером с акр, и каждая группа (сорок сборщиков или около того, под руководством старшего, чаще всего из цыган) – собирала одновременно с одной плантации. Стебли достигали высоты в двенадцать футов, а то и больше, и стояли рядами, отступавшими друг от друга на ярд или два. Вьющиеся по верёвкам, они свешивались над горизонтально натянутой проволокой. В каждом ряду стоял короб для сбора, напоминавший глубокий гамак на тяжёлой деревянной раме. Прибыв на место устанавливаешь короб в нужное положение, отрезаешь верёвки со следующих двух стеблей и обрываешь их. Огромные, конусообразные пряди листвы, словно косы Рапунцель, беспорядочно падают на тебя сверху, обдавая холодным душем росы. Ты подтягиваешь их так, чтобы они были над коробом, и затем, начиная с густого конца стебля, срываешь тяжёлые гроздья хмеля. В этот утренний час ты работаешь медленно и неуклюже. Руки все ещё одеревенелые, немеют от холодной росы, а хмель влажный и скользкий. Труднее всего отрывать хмель, не прихватывая также листья и стебли, так как замеряющий имеет право не принять твой хмель, если в нём много листьев.

Отростки от главного стебля покрыты крошечными колючками, которые за два-три дня в клочья разрывают кожу на руках. Настоящая пытка начинать работу утром, когда твои пальцы еще не гнутся и покрыты ранками во многих местах. Но когда порезы открываются заново и кровь свободно вытекает, боль отступает. Если хмель хорош, и у тебя дело спорится, можно набрать короб за десять минут. А добрый короб заполнит наполовину бушель. Да хмель на разных плантациях не одинаков. На одних – большой, как орехи, да и свисает гроздьями без листьев – такой можно сорвать в один оборот. А на другой – несчастные шишечки величиной с горошины, а растут так редко, что приходится срывать их по одной. Есть такие ряды, с которых не соберешь бушель и за час.

Ранним утром, пока хмель не подсох в такой степени, чтобы с ним легко было управляться, работа идёт медленно. Но вот восходит солнце, и приятный горьковатый аромат начитает струиться от согретого хмеля. Мрачность сборщиков улетучивается, и работа начинает спориться. С восьми до полудня ты собираешь, собираешь, собираешь – работаешь с увлечением, со страстным рвением, которое всё возрастает по мере того, как утро проходит, и ты стремишься обобрать каждый стебель и продвинуть свой короб немного дальше вдоль прохода. В начале каждой плантации все короба стоят вровень, но постепенно лучшие сборщики вырываются вперёд, и получается, что когда одни уже заканчивают свой ряд, другие доходят едва до половины. При такой ситуации, если ты очень отстал, то закончившим ряд разрешается повернуть назад и закончить твой ряд за тебя, как говорится, «украсть твой хмель». Дороти и Нобби всегда были среди последних: их было двое на один короб, а в большинстве случаев короб собирали по четыре человека. К тому же Нобби, со своими большими грубыми ручищами, был неловким сборщиком. Да и вообще, женщины собирают лучше, чем мужчины.

По обе стороны от Дороти и Нобби всегда шла азартная гонка: соревновались два короба – номер 6 и номер 8. Короб номер 6 собирала семья цыган: курчавый отец с серьгами в ушах, старая, высохшая, цвета задубелой кожи мама, и два рослых сына. На коробе номер 8 была старая женщина из Ист-Энда, которая носила широкополую шляпу и длинный чёрный плащ. Она доставала табак из коробочки из папье маше, на крышке которой нарисован был пароход. Ей всегда попеременно помогали дочки и внучки, которые приезжали из Лондона и оставались у неё каждый раз на два дня. Получался целый отряд детей, работающих вместе. Они шли за коробами с корзиночками и подбирали упавший хмель, пока родители его срывали. А крошечная, бледнолицая внучка женщины по имени Рози и маленькая, смуглая как индианка цыганская девчушка, всё время сбегали, чтобы наворовать осенней малины и устроить качели из хмелевых лоз. В неизменное пение вокруг коробов врезались резкие выкрики старой хозяйки: «Давай же, Рози, ленивый котёнок! Ну-ка собирай хмель! Уж я тебе задам!» – и так далее, и так далее. Около половины сборщиков в каждой группе были цыгане – в лагере их было не менее двух сотен. – диддики, как называли их остальные.[38]

Это были неплохие люди, довольно дружелюбные, но, если им было что-то от тебя нужно, они становились льстивы выше всякой меры. При этом они были хитры непостижимой хитростью дикарей. В их глуповатых восточных лицах было выражение какого-то дикого, ленивого зверя, выражение, в котором непроходимая тупость бок о бок соседствовала с неукротимым коварством. В разговоре они использовали с полдюжины реплик, которые без устали повторяли вновь и вновь. Двое молодых цыган, собиравших короб номер 6, по сотне раз в день задавали Нобби и Дороти одну и ту же загадку:

– Что не может сделать самый умный человек в Англии?

– Я не знаю. Что?

– Пощекотать комару ж… телеграфным столбом.

За этим неотвратимо следовал взрыв хохота.

Все они были бесконечно невежественными. С гордостью заявляли они, что ни один из них не может прочесть ни слова. Курчавый старик-папа, которому засела в голову мысль, что Дороти была «учёной», однажды всерьёз спросил её, не может ли она довести их кибитку до Нью-Йорка.

В двенадцать часов гудок на ферме означал, что сборщики должны остановить работу на час. Как правило, незадолго до этого замеряющий обходил всех, чтобы забрать хмель. Как только руководитель группы криком предупреждал: «Хмель готов, номер девятнадцать!» – все торопливо поднимали упавший хмель, заканчивали обирать оставшиеся кое-где усики и очищали короб от листьев. Вот где требовалось искусство. Не следовало собирать слишком «чисто», так как листья вместе с хмелем могли увеличить счёт. Старые цыганские руки знали, насколько «грязно» можно было собирать, чтобы тебе засчитали.

Замеряющий обходил ряды с плетёной корзиной, в которую входил один бушель, и сопровождал его «книжник», который записывал каждую корзину в учётную книгу. «Книжниками» были молодые люди, клерки, нанятые бухгалтеры и прочие служащие, которые воспринимали эту работу как оплачиваемый отпуск. Замеряющие пересыпали короба в бушель, один за другим, при этом подсчитывая вслух: «Один, два, три, четыре», а сборщики заносили количество в учётные книги. За каждый собранный бушель сборщики получали два пенса, и, естественно, во время подсчётов возникало много ссор и обвинений в несправедливости. Шишечки хмеля – пористые, и, если очень захотеть, целый бушель можно затолкать в литровую банку, поэтому после каждого черпака сборщики обычно наклонялись над коробом и перемешивали хмель, чтобы он лежал там посвободней, но потом оценщик поднимал весь короб и снова утрясал содержимое. Были дни, когда ему приказывали «накладывать потяжелее», и он так трамбовал, что захватывал по два бушеля за раз, чем вызывал злобные выкрики: «Глянь, как эта б… утрамбовывает! Может ещё потопчешься на них?» и т. д. А бывалые сборщики угрюмо вспоминали, как в былые времена таких замерщиков в последний день сбора окунали в «коровий пруд». Из коробов хмель пересыпали в мешки, каждый из которых, в теории, должен был весить центнер, но поднять мешок, который замеряющие «упаковали поплотнее», могли только двое мужчин.

На обед отводили час. Разводили костер из сухих стеблей хмеля (это было запрещено, но все так делали), согревали чай и ели свои бутерброды с беконом. После обеда снова собирали, до пяти или шести вечера. Потом замеряющий приходил опять, чтобы забрать собранное, после чего можно было свободно идти по домам.

Впоследствии, оглядываясь назад, на этот период сбора хмеля, Дороти всегда вспоминала полуденное время. В тех долгих часах труда под палящим солнцем, под звуки сорока поющих голосов, с запахом хмеля и дыма костра, было что-то особенное и незабываемое. Послеполуденное время подходило к концу, и ты так уставал, что едва стоял на ногах, и маленькие зелёные хмелевые жучки лезли тебе в волосы, в уши, вызывая беспокойство, а руки твои от едкого сока становились чёрными, как у негра, не считая те места, где они кровоточили… И всё же ты был счастлив по необъяснимой причине. Работа завладевала тобой, поглощала тебя. Это была тупая работа, механическая, изнуряющая, и с каждым днём руки болели всё больше и больше, и всё же она тебя не изматывала. Когда погода хорошая и хмель удачный, появлялось чувство, что ты можешь работать и работать, работать бесконечно. Это даёт тебе физическое наслаждение, теплое чувство удовлетворённости рождается в тебе просто оттого, что ты стоишь здесь час за часом, срываешь тяжёлые гроздья и смотришь, как зелёная масса в коробе поднимается выше и выше, а каждый новый бушель добавляет два пенса в твой карман. Солнце жжёт тебя, поджаривает, как пирожок, а горький, никогда не приедающийся запах, как запах ветра, что дует с океанов прохладного пива, течёт в твои ноздри и освежает. Когда светило солнце, во время работы пели все. Плантации звенели от пения. Непонятно, по какой причине, но все песни в ту осень были грустными. То были песни об отвергнутой любви и неоценённой верности, они походили на площадной вариант «Кармен» или «Манон Леско».

Были такие:

«И пошли они весёлые,И девка счастлива, и парню повезло,А я один…С разбитым сердцем».

Или такие:

«Но танцую я со слезами на глазах,Девица-то в объятиях моих – не ты»!

Или:

«Колокольцы звенят для Салли,Но не для Салли и для меня!»

Маленькая девочка-цыганка обычно пела: