Вена, 25 апреля.
Екатерина II принцу де Линю, Царское Село, 28 мая (8 июня) 1790 г.[758]
Господин принц де Линь. Отвечаю Вам на письмо Ваше от 25 апреля под гром пушек; вот уже несколько дней, как господа шведы с вице-адмиралом Крузом[759] дерутся, наступают или отступают, смотря по тому, откуда ветер дует, а он то туда дует, то сюда, наконец, вчера или позавчера мои эскадры Ревельская и Кронштадтская соединились, как ни старался герцог Зюдерманландский сему помешать, говорят, теперь уполз он со своими кораблями и среди островов спрятался. Сегодня еду в Петергоф, а оттуда в Кронштадт отправлюсь, чтобы все это изблизи рассмотреть, ибо из тамошней обсерватории видны довольно четко все сражения. Вот одно из чудес Богоявления, свершившегося среди скал Балтийских, откуда противникам нашим, пожалуй, нелегко будет выбраться.
Граф де Ланжерон сюда приехал; сколько судить можно, он Клуба Пропаганды не посещал и верность хранит правилам французского дворянства, во главе коего Генрих IV и Людовик XIV непобедимыми себя почитали и таковыми были воистину.
При мысли о потере недавней сердце у меня кровью обливается; вспоминаю преданность, коей объявляете Вы меня наследницей, и слезы на глаза наворачиваются, не могу слов подобрать.
Многое еще хотела бы Вам сказать, но коль скоро у Вас глаза болят, надобно их пощадить, вдобавок Вы теперь так далеко и так много воды утекло с тех пор, как мы виделись. Век сей заканчивается весьма удивительно, одни государства, прежде исправно управляемые, в анархию впали, в других мятежи вспыхнули, одни сражаются, хотя желают мира, другие в мире весьма нуждаются, но слышать о нем не хотят. Вот в избытке предметы для опер серьезных и комических, для трагедий и пословиц, пьесы же эрмитажные спят глубоким сном.
Прощайте, любезный принц, будьте здоровы и по-прежнему уверены в чувстве дружества и особливого моего уважения.
В Царском Селе, 28 мая 1790 года
Принц де Линь Екатерине II, Альт-Титшейн, 14 июля 1790 г.[760]
Государыня,
Жаль мне, что приходится Вашему Императорскому Величеству со всех сторон удары отражать. И я туда же: окажусь, того и гляди, хуже короля шведского. Вот почему. Отстал я от века, пока в Татарии, Молдавии, Новой и Старой Сербии, Сирмии, Моравии и на границах Силезии скитался, и только сейчас прочел письма Вашего Императорского Величества господину де Вольтеру[761]; смеялся, восхищался и притом, Государыня, как будто Вас слышал. Невозможно мне было в разговор не вмешаться, хоть и недостоин я сего и надлежало бы мне только слушать, ни единого слова не говоря: но болтает не ум, а сердце. А ум у меня по вечерам, когда спать ложиться пора, острее, чем у господина де Вольтера. Ведь он всегда газетам верил и выдумкам их, а мне, благодарение Богу, ни злодеи, ни глупцы спать не мешают. Коли увижу реляцию за подписью Густава, подумаю только, что не Ваза[762] и не Адольф[763] ее сочинили; Селим[764] по крайней мере писать не мастер, сколько мне известно; приводит это мне на память одного человека, который в Белграде на моих глазах спрашивал у тестердара[765], ставят ли турки, которые грамоте не знают, вместо подписи крест, как у нас делают.
Двести с лишним рублей, кои господин де Вольтер просит с тревогой у Вашего Императорского Величества за свои часы и кои финансам Вашим могли повредить и помешать Вам войну продолжать[766], премного меня позабавили. Что бы сказал он, когда бы узнал, что тех же скромных финансов достало на военные действия от Каспийского мора до Балтийского, с заходом в моря Черное и Средиземное, а
Какая досада, что не дожил он до новых чудесных побед Вашего Величества, о коих рассказали бы Вы ему так просто, что невольно составили бы историю двух десятилетий весьма увлекательную и более веселую, чем та, которую продолжаете Вы, надеюсь, и которую господин Николаи переводить начал.
Когда бы прочел я, с каким добродушием Ваше Величество уверяет господина де Вольтера, что осталось у Вас еще немного денег, хоть и купили Вы несколько картин[767], не вообразил бы я Вас себе на четыре дюйма выше, сидящей совсем прямо, задрав подбородок, в больших фижмах и достойной одного только восхищения, что весьма утомительно. Кстати говоря, осмелюсь спросить, избавились ли Вы от бюста совсем с Вами несхожего, который по пути в Эрмитаж видеть было можно[768].
Что до меня, я на вершине горы в одном лье от Вены такой эрмитаж возвел, какой и в самом деле на пýстынь похож. Называется «Мой приют», ибо я в нем защищен как от прогресса философии, так и от наводнений, между тем из обоих моих отечеств изгнан беспорядками глупыми, ужасными и возмутительными. Что за прекрасная вещь свобода! Свобода Нидерландов меня разоряет с каждым днем все сильнее. Свобода Франции лишит меня четверти моего годового дохода и серебряных пряжек, если когда-нибудь я туда ворочусь, во что я не верю, разве что[769]… Меня в Голландии зарезать пытались и едва не утопили, в Швейцарии ограбили, в Англии навозом забросали благодаря свободе печати и за матроса приняли. В Венеции захворал[770] я от вони республиканской, ибо республика свои отбросы у дверей дожа оставляет. В море едва не попал в плен к рагузцам, которые так свободны, что повсюду грабежом занимаются. Лукку и Сан-Марино мало знаю и о них говорить не могу. Генуя, думаю, недаром с французским gêne[771] совпадает. Какая прекрасная вещь свобода.
Ныне предстоит ей большая игра в стране, где люди никем не признанные и никем не уполномоченные объявляют себя посланниками короля-узника, где кюре в законодатели подались, а адвокаты — в политики, где юнцы, не способные счета своего портного оплатить, берутся уплатить долги государства, а те, кто не умеет уладить дела в своей семье, желают их уладить во всей Европе. Что сказал бы на это бедняга Вольтер? Заняло бы его это так сильно, что не подумал бы он оскорблять Ваше Императорское Величество за то, что Вас нарекли Екатериной[772] — имя, за которое я вступлюсь и которое так же мало страшит, как и имя господина Палласа[773]. Ведь господин Паллас совсем не страшен, разве что
Еще меня в сем томе писем премного позабавило, что Вы себя незнающей объявляете, неспособной стихи сочинить, а равно и великая максима, гласящая, что когда дерешься, лучше самому бить, чем битым быть[776].
Простит ли мне Ваше Императорское Величество мой смех? Иначе стал бы я слезами заливаться, оттого что более не слышу таких речей, кои вместе с сотней тысяч других столь великую приятность сообщали рекам и пустыням, дворцам и деревням, покоям, замкам готическим и всем прочим, празднествам, гондолам и галерам.
Ваше Величество от меня избавитесь примерно тогда же, когда от Густава и от Селима, который стоит вольтеровского Мустафы[777], но не его же Магомета[778]. Подпишете с ними мир тогда же, когда меня отпустите с миром. Не смею[779] умолять Ваше Величество не оказывать мне этой чести, ибо письма Ваши составляют мое счастье и такими титулами пребудут, какие у меня Национальное собрание отнять не сможет. Полагаю, что связано это с тем, как очищаете Вы свой стол каждый вечер, желая быть в курсе, и все, что на нем найдется, по назначению отправляете, дабы
Я янсенистом был. Эти господа к божеству приближаются лишь один раз в год или, самое большее, два, из почтения к таинствам. Я же заметил, что со мною сие уже дважды случилось за последние четыре месяца — и три раза за девять месяцев. Замолчу до января 1791 года. Но против воли. Как несхожи эти превосходные письма, меня в восторг приводящие, с письмами великого человека, чей ум, острый, но по временам тяжеловесный, одни и те же философические рацеи твердит, и с письмами Жордана[780], Аржанса[781] и даже д’Аламбера[782] — корреспондентов его, чей ум глупый, либо неповоротливый, либо многословный, либо смутный и витиеватый!