— Вашими бы устами мед пить.
— Примета точная. И не сомневайся!
— А где же хлопцы? — оглянулась вокруг.
— Подались на дневной сеанс.
— Аж у центр?..
— Не, до котовского клубу.
«Уважил брата, — подумала Паня о своем старшем сыне. И, вспомнив, что ему на днях надо собираться на службу, обомлела сердцем, ослабла. Незряче нащупала руками кровать, присела на нее, чувствуя, как все вокруг зашаталось, поплыло. — Растила-растила дитя — и на́ тебе, уходит. Какая его ждет удача, какая участь? Неужели нельзя так, чтобы дети оставались при матери?.. — Начала успокаивать себя: — Вон другим так и байдуже! Хотя бы Варьку Йосыпову взять. Она о своем Лазурке говорит: «Увезут басурмана — хоть вздохну свободно!» Видать, добрый головкою, что даже мать от него отказывается. — И еще Паня находила утешение: — Не я первая, не я последняя. Испокон веку так ведется: родишь, кохаешь, а затем отдаешь. И он уже вроде не твой, всехний. У каждого на него есть права, каждый его судит, каждый распоряжается. — Снова у нее начало холодеть под сердцем. — А того и не знают, что мать каждой кровинкой о нем печалится: она и страдает вместе с ним, и радуется, и умирает вместе… — Утерлась концом платка, махнула рукой. — А что тут зробишь, куда денешься? Да и чего загодя слезы лить? Не один он идет. Так оно повелось, что и дед его службу нес, и отец хлебнул вон сколько. Хорошо, хоть войны нема. Может, все и обойдется благополучно. — И, уже чувствуя, что приходит к ней успокоение, подумала: — А если бы не служба — все едино ушел бы: то ли на учебу, то ли на какую целину подался, не то семью бы завел, отделился, свою хату построил. Другая жизнь — другие заботы. Родители снова в стороне. — Паня вспомнила свою мать. Она, набожная, крестясь в святой угол, любила повторять: «Пресвятая богородица дева Мария отдала сына для людской пользы, сама не плакала и нам не велела». Паня запоздало, только теперь, возразила: — Да, но то ж икона, а тут по живому!..»
— Задремала, чи що? — окликнул ее свекор, начав ощущать, как в свертке завозилось, стало покряхтывать, проявлять беспокойство. — Должно, исты захотело, — пришел к заключению.
— Ой, шо ж я, дура мати, сижу, а про дитя и забыла. — Положив ребенка на левую руку, потянулась правой к пуговкам кофты.
Охрим Тарасович, гмыкнув в смущении, заявил о своем неотложном деле:
— Пойду бочки подставлю под трубы.
Но дальше кухни не ушел: Антон уже обо всем позаботился, даже стиральное корыто поставил под струйки, стекающие с крылечного навеса.
Дождь, начавшийся было порывами, выровнялся, шел спокойно и в то же время густо, крупно, не прерываясь, обещая быть затяжным.
Наружная дверь была открыта настежь. Антон и Охрим Тарасович увидели, как в плотной завесе оловянного дождя показались двое: Юрий и Володимир. Они шагали размеренно, неторопливо. Простоволосые, рубахи прилипли к телу, брюки закатаны выше колен. Оба по-детски довольны дождем, забредают в самые глубокие места схваченных пузырями потоков. Увлекшись, они прошли мимо двора, мимо каменной бабы. Антон хотел было их окликнуть, но Охрим Тарасович попридержал его за рукав:
— Нехай порадуются…
Из светлицы донесся короткий детский плач и вслед за ним тихий Панин голос:
— Спи, спи, мое полюшко. А-а-ах!.. Усни, коточек.
Охрим Тарасович внимательно поглядел на Антона, спросил, кивнув в сторону внутренней двери:
— Як же назвали?
— Полиной, — сердито обронил Антон. — Рассамовольничалась!