Ада, или Отрада

22
18
20
22
24
26
28
30

Я люблю только тебя, я счастлива только в мечтах о тебе, ты моя радость и мой мир, это так же непреложно и очевидно, как уверенность в том, что живешь, но… о, я не обвиняю тебя! – но, Ван, это ты виноват (или действовавший через тебя Фатум, ce qui revient au même), что когда мы еще были детьми, ты пробудил во мне какое-то безумие, плотскую алчность, неутолимый зуд. Тобою добытое трением пламя клеймило самое уязвимое, срамное и нежное место моего тела. И теперь я расплачиваюсь за то, что ты слишком рьяно и слишком рано поскоблил рдяную сыпь, как обугленное дерево расплачивается за полымя. Оставаясь без твоих ласк, я теряю власть над собой, ничего больше не существует, кроме блаженства трения, неизменного действия твоего жала, твоего сладкого яда. Я тебя не виню, но именно по этой причине я изнываю и не могу устоять перед воздействием чужой плоти, из-за этого от нашего сочлененного прошлого расходится рябь безбрежных измен. Ты волен диагностировать мое состояние как случай прогрессирующей эротомании, но здесь что-то большее, поскольку существует простое средство от всех моих maux и мук, и средство это – вытяжка из алого ариллуса, мякоть ванили, одной только Вановой ванили. Je réalise, как говорила твоя милашка Синдерелла де Торф (ныне мадам Фартуков, жена Трофима), что веду себя жеманно и непристойно. Но все это подготавливает важное, важное предложение! Ван, je suis sur la verge (снова Бланш) отвратительной любовной авантюры. Ты можешь немедленно спасти меня. Возьми напрокат самую быструю летающую машину, которая может доставить тебя прямиком в Эль-Пасо, – твоя Ада будет ждать тебя там, маша, как сумасшедшая, и мы продолжим путь на экспрессе «Новый Свет», в покоях, которые я заполучу, на пылающий кончик Патагонии, рог Горн капитана Гранта, виллу в Верна, моя драгоценность, моя агония. Отправь мне аэрограмму с одним только русским словом – последним слогом моего имени, последней опорой зашедшему за разум уму.

[Аризона, лето 1890 г.]

Жалость, простая жалость русской девушки сблизила меня с Р. (которого сейчас «открыли» музыкальные критики). Он знал, что умрет молодым, да, собственно, и был живым трупом, ни разу, я клянусь, не оказавшимся на высоте, даже когда я открыто обнаруживала перед ним свою сострадательную покорность, ведь меня, увы, просто распирало изнутри в без-Ванову пору, я даже подумывала заплатить за определенные услуги какому-нибудь грубому, чем грубее, тем лучше, молодому мужику. А что до П., то я могла бы объяснить свою уступчивость его поцелуям (сперва нежным и бесхитростным, позже ставшим яростно изощренными и наконец отдававшими мною, когда он возвращался к моим губам, – порочный круг, закрутившийся в начале таргелиона 1888 года), сказав, что в случае моего отказа приходить к нему на свидания он раскрыл бы Марине глаза на связь ее дочери с кузеном. Он сказал, что может привести свидетелей, сестрицу твоей Бланш и мальчишку с конюшни, которого, подозреваю, изображала младшая из трех девиц де Турбье, все три чертовки, – но довольно об этом. Ван, я легко могла бы раздуть эти угрозы, оправдывая то, как я с тобой поступила. Я бы, разумеется, не стала упоминать, что произносились они шутливым тоном, едва ли подобающим завзятому шантажисту. Не стала бы я распространятся и о том, что даже если бы он продолжил рекрутировать анонимных гонцов и соглядатаев, то сам бы получил на орехи и погубил собственную репутацию, поскольку мотивы и прорехи его поступков <sic! «прорехи» на ее синем чулке. Ред.> в конечном просчете неминуемо вышли бы наружу. Словом, я бы скрыла, что отдавала себе отчет в том, что с помощью грубого подтрунивания он лишь ритмично добивался твоей бедной хрупкой Ады, – поскольку, при всей своей грубости, он обладал обостренным чувством чести, каким бы диким это ни представлялось тебе и мне. Нет. Я бы полностью сосредоточилась на впечатлении, произведенном этой угрозой на человека, готового скорее смириться с любой низостью, чем оказаться на грани разоблачения, ибо (и этого, разумеется, ни он, ни его информаторы знать не могли), каким бы шокирующим ни казался роман кузена с кузиной всякой законопослушной семье, боюсь даже представить (как мы с тобой всегда боялись), как бы Марина и Демон отнеслись к «нашему» случаю. По тому, как трясет и швыряет мой синтаксис, ты видишь, что я не в силах удержать объяснение своих поступков в логической колее. Не стану отрицать, что я испытывала странную слабость во время рискованных свиданий, которыми я его задабривала, как будто его животное желание зачаровывало не только мои пытливые чувства, но и мой протестующий рассудок. Могу присягнуть, однако, торжественная Ада может присягнуть, что во время наших «лесных рандеву», до и после твоего возвращения в Ардис, мне удавалось избежать если не осквернения, то, по крайней мере, обладания, кроме одного грязного раза, когда он практически взял меня силой – чрезмерно пылкий мертвец.

Пишу на ранчо «Марина», недалеко от оврага, в котором умерла Аква и в который мне самой однажды захочется забраться. Пока же ненадолго возвращаюсь в «Отель Пизанг».

Приветствую хорошего слушателя.

Когда в 1940 году Ван извлек из сейфа своего швейцарского банка, где они хранились ровно полвека, эту тонкую пачку из пяти писем (каждое в розовом БОК-конверте из шелковой бумаги), его озадачило их малое количество. Расширение прошлого, буйная поросль памяти умножили это число по крайней мере до пятидесяти. Он вспомнил, что использовал в качестве тайника также письменный стол в своем кабинете на Парк-лейн, но был уверен, что хранил там только невинное шестое письмо (Думы о Драме) 1891 года, пропавшее вместе с ее зашифрованными записками (1884–88), когда в 1919 году невосстановимое маленькое палаццо было сожжено дотла. Молва приписывала этот яркий поступок отцам города (трем бородатым старейшинам и молодому голубоглазому мэру с невиданным количеством передних зубов), которые более не могли сдерживать своего желания завладеть местом, занимаемым крепким карликом промеж двух алебастровых великанов; но вместо того, чтобы уступить им, как ожидалось, почерневший участок, Ван жизнерадостно возвел на нем свою знаменитую «Виллу Люцинду», миниатюрный музей всего в два этажа, со все еще растущей коллекцией микрофильмированных полотен из всех публичных и частных пинакотек мира (не исключая Татарии) на одном этаже и похожими на медовые соты кабинками с проекционными аппаратами на другом: чарующий маленький мемориал из паросского мрамора, обслуживаемый многочисленным персоналом, охраняемый тремя отлично вооруженными молодцами и открытый для посещений только по понедельникам за символическую плату в один золотой доллар, независимо от возраста и состояния.

Удивительное умножение этих писем задним числом объясняется, без сомнения, тем, что каждое из них накрывало мучительной тенью, подобной тени лунного вулкана, несколько месяцев его жизни и сужалось до точки, лишь когда начинало заниматься не менее мучительное предчувствие следующего сообщения. Но много лет спустя, работая над «Текстурой времени», Ван нашел в этом феномене дополнительное подтверждение тому, что реальное время таится в интервалах между событиями, а не в их «течении», что оно не связано ни с их смешением, ни с их затенением промежутка, в котором проявляется чистая и непроницаемая текстура времени.

Он сказал себе, что останется тверд и будет страдать, сохраняя молчание. Самолюбие было удовлетворено: умирающий дуэлянт умирает человеком более счастливым, чем суждено когда-либо стать его живому противнику. Однако мы не должны винить Вана за то, что он не сдержал данного себе слова, ибо нетрудно понять, почему седьмое письмо (переданное ему Адиной и его полусестрой в Кингстоне в 1892 году) пошатнуло его решимость. Потому что он знал, что это последнее. Потому что оно было послано из кроваво-красных érable беседок Ардиса. Потому что сакраментальный четырехлетний период равнялся сроку их первой разлуки. Потому что вопреки всем доводам и против воли Люсетта оказалась безупречной свахой.

2

Письма Ады дышали, корчились, жили; «философский роман» Вана «Письма с Терры» не обнаруживал никаких признаков жизни.

(Я с этим не согласна, это милая, милая книжечка! Приписка рукой Ады.)

Он сочинил ее, так сказать, нечаянно, не бросив и ломаного гроша в копилку своей литературной славы. И псевдонимность не тешила его задним числом, как то было, когда он танцевал на руках. Хотя «чванство Вана Вина» не так уж редко всплывало в гостинных пересудах овеянных веерами дам, в этот раз его длинные сизые перья гордости распущены не были. Что же в таком случае побудило его задумать роман на тему, до смерти наскучившую после всяких «Космосодомов» и «Астромонстров»? Мы – кем бы «мы» ни были – могли бы определить это побуждение как приятное стремление выразить посредством словесных образов совокупность некоторых необъяснимо взаимосвязанных причуд, отмеченных им у душевнобольных в разное время, начиная с его первого года в Чузе. Ван питал страсть к сумасшедшим, как иные питают страсть к арахнидам или орхидеям.

У Вана имелись веские причины к тому, чтобы опустить технические детали, раскрывающие способ сообщения между Террой Прекрасной и нашей страшной Антитеррой. Его познания в физике, механике и тому подобных вещах ограничивались царапинами на доске частной школы. Он утешал себя мыслью, что ни один цензор в Америке или Великобритании не пропустит даже мимолетного упоминания «магнитных» безделушек. Без лишних хлопот он позаимствовал то, что его величайшие предшественники (Контрштейн, к примеру) представляли себе в качестве движителя пилотируемой капсулы, в том числе блестящую идею возрастания (под влиянием контрштейновского типа промежуточной среды между единородными галактиками) начальной скорости в несколько тысяч миль в час до нескольких триллионов световых лет в секунду, с последующим безопасным уменьшением до плавного парашютного спуска. Вновь разводить в иррациональных измышлениях всю эту Сиранометрию и «научную фантастику» было бы не только скучно, но и нелепо, ибо никто не знал, насколько удалены Терра или другие бесчисленные планеты с колокольнями и коровами во внешнем или внутреннем пространстве: «внутреннем», потому что нельзя отрицать возможности их микроскопического присутствия в золотистых глобулах, быстро поднимающихся в этом высоком бокале Моэта или в корпускулах моего, Вана Вина —

(или моего, Ады Вин)

– кровотока, или в гное спелого фурункула господина Некто, только что вскрытого на Некторе или Нектоне. К тому же, хотя на полках библиотек в доступном и чрезмерном изобилии имелись всевозможные пособия, никакими путями нельзя было добраться до запрещенных или сожженных книг трех космологов – Эртиньи, Ютса и Язина (псевдонимы), опрометчиво положивших начало всей этой катавасии полвека тому назад, вызвав и поощрив смятение, безумие и отвратительные романчики. Ко времени «Писем» все трое ученых сгинули: Э. покончил с собой, Ю. был похищен банщиком и вывезен в Татарию, Я. – румяный, седоусый старик – доводил до помешательства своих якимских тюремщиков необъяснимым треском, неутомимым изобретением невидимых чернил, хамелеонской маскировкой, нервными сигналами, спиральными световыми излучениями и чревовещательными трюками с имитацией пистолетной пальбы и воя сирен.

Бедный Ван! Стремясь изо всех сил отделить террийскую корреспондентку от образа Ады, он вызолотил и нарумянил свою Терезу до того, что она стала олицетворением само́й банальности. Героиня его романа сводила с ума своими посланиями одного ученого на нашей легко сходящей с ума планете; его похожее на анаграмму имя, Сиг Лэмински, Ван частично позаимствовал у последнего врача Аквы. Когда страстное увлечение Сига перешло в любовь, а сочувствие читателя сосредоточилось на его очаровательной, меланхоличной, обманутой жене (в девичестве Антилия Глемс), наш автор столкнулся с новой мучительной задачей – искоренить в этой Антилии, природной брюнетке, все черты Ады, превратив тем самым еще одного персонажа в куклу с обесцвеченными волосами.

Передав Сигу дюжину сообщений со своей планеты, Тереза прилетела к нему, и нашему ученому пришлось поместить ее в своей лаборатории на предметное стекло под мощным микроскопом, дабы рассмотреть крошечные, хотя в остальном совершенные формы своей малютки-возлюбленной, грациозного микроорганизма, протягивающего прозрачные придатки к его огромному влажному глазу. Увы, тестибулу (т. е. пробирку, не путать с тестикулой, орхидеей) с микрорусалкой Терезой, плавающей внутри, «случайно» выбросила ассистентка профессора Лэмина (он к тому времени подрезал свое имя) Флора, первоначально черноволосая, с мраморно-белой кожей роковая красавица, которую спохватившийся автор преобразил в третью безликую куклу с пучком мышиного цвета волос.

(Антилия позднее вернет себе мужа, а Флора будет устранена. Приписка Ады.)

На Терре Тереза разъезжала по разным странам как репортер американского журнала, что позволило Вану обрисовать политическую жизнь родственной планеты. С этим Ван справился без большого труда, поскольку картина представляла собой мозаику тщательно составленных фрагментов из его собственных отчетов о «трансцендентальном бреде» наблюдавшихся им пациентов. Не все можно было разобрать, имена собственные часто искажались, в хаотичном календаре путались события, но в целом яркие крапины действительно складывались в своего рода геомантический рисунок. Как и предполагали более ранние исследователи, наши летописи следовали за террийскими на мостах времени с полувековым опозданием, но обошли некоторые из ее подводных течений. Ко времени действия нашей печальной истории король террианской Англии, еще один Георг (предположительно не менее полудюжины его предшественников носили то же имя), правил или только что утратил власть в империи, несколько более пестрой и разрозненной (с чужеродными вкраплениями и пустотами между Британскими островами и Южной Африкой), чем прочный конгломерат на нашей Антитерре. Особенно впечатляющее расхождение обнаруживалось в Западной Европе: начиная с восемнадцатого века, когда практически бескровная революция свергла с престола Капетингов и отразила всех захватчиков, Франция Терры процветала при двух императорах и нескольких буржуазных президентах, из которых нынешний, Думерси, выглядел уж куда привлекательнее нашего милорда Гоуля, губернатора Люты! На востоке, вместо хана Соссо и его жестокого Совьетнамурского ханства, в Поволжье и схожих многоводных областях, господствовала обширная Россия, управляемая Союзом Суверенных Социологических Республик (во всяком случае, в таком виде это название дошло до нас), сменившим династию царей, завоевателей Татарии и Трста. И последнее, но не менее важное: Атаульф Фурор, белокурый гигант в ловко сидящей униформе, предмет тайной страсти многих британских аристократов, почетный капитан французской полиции и щедрый союзник Руси и Рима, превращал, как о том сообщалось, пряничную Германию в великое государство скоростных шоссе, безупречных солдат, духовых оркестров и модернизированных бараков для негодных к работе, вместе с их чадами.

Бесспорно, бо́льшая часть этих сведений, тщательно собранных нашими террапевтами (как окрестили коллег Вана), дошла в подпорченном виде; но неизменной и доминирующей нотой в них оставалось мелодичное звучание тихого счастья. Дальнейшее повествование делало резкий поворот к предположению, что Терра обманула, что она вовсе не рай, что, возможно, в некотором смысле человеческие умы и человеческая плоть подвергаются на родственной планете еще худшим мучениям, чем на нашей сильно оклеветанной Демонии. В своих первых письмах, посланных до отлета с Терры, Тереза только расхваливала ее правителей, особенно русских и немецких. В своих более поздних сообщениях, отправленных из космоса, она призналась, что преувеличила всеобщее благоденствие, сделавшись, по сути, орудием «межпланетной пропаганды» – смелое признание, поскольку террийские агенты могли выхватить ее из пространства и вернуть обратно или уничтожить прямо в полете, если бы им удалось перехватить ее незащищенные солитоны, передававшиеся теперь преимущественно в одном направлении, в нашу сторону, не спрашивайте Вана, каким способом или прибором. К сожалению, ни механизаторство, ни морализаторство нельзя было назвать сильными сторонами нашего автора, и то, что мы передали здесь несколькими неспешными фразами, потребовало от него для изложения и раскраски двухсот страниц. Следует помнить, что ему было всего двадцать лет; что его молодая и гордая душа пребывала в горестном смятении; что он слишком много читал и слишком мало сочинял; и что блистательные миражи, возникшие перед ним на террасе Кордулы при первых толчках зародившейся книги, теперь потускнели и рассеялись под действием здравого смысла, как те дивные дива, о которых средневековые путешественники, вернувшись из Катая, боялись рассказать венецианскому капеллану или фламандскому филистеру.

Превращение жутковатых каракуль в беловик отняло у него в Чузе два месяца; затем он испещрил рукопись новыми обильными правками, так что окончательный манускрипт выглядел как первый черновик, когда он отнес его в безвестное агентство в Бедфорде для тайной перепечатки в трех экземплярах. Машинописный текст он вновь изуродовал во время своего плавания обратно в Америку на борту «Королевы Гвиневры». Наконец, манхэттенским печатникам пришлось дважды набирать гранки – не только из-за множества новых переделок, но и по причине эксцентричности Вановых корректурных знаков.