Бегство и изгнание обернулись гибелью для 1,5–2 миллионов немцев. Всякий, кто, пережив опасности странствий, прибывал к месту назначения, мог ожидать чего угодно, кроме радушного приема. Реакция принимающей стороны тех лет обнаруживает шокирующие параллели с нынешней ситуацией. Местные жители немедленно консолидировались перед лицом «понаехавших», которых встречали издёвками, насмешками и открытой ненавистью, а злоба к ним варьировалась от зависти и ксенофобии до циничных призывов отправить в Сибирь или Аушвиц.
В послевоенный период такие понятия, как «травма» или «сочувствие», не были в ходу, тогда господствовали апатия и душевный холод. В обстановке общей усталости и ожесточения пришельцам не приходилось рассчитывать на понимание. Несмотря на то что новоприбывшие немцы принадлежали к одной культуре и религии, на них сразу же навешивали клеймо «чужака» и переносили старые враждебные стереотипы. Автоматически отторгали каждого, кто говорил на родном языке со сколько-нибудь заметным акцентом, о чем свидетельствует, исходя из личного опыта, историк Лутц Нитхаммер[182]. На перемещенных «фольксдойче» в первую очередь изливалась глубоко укорененная расовая неприязнь к евреям, русским и цыганам. Говорили о «проникновении» и «засилье» чужаков; восточных немцев считали «инородцами» и даже отождествляли с «мулатами», опасаясь, что «смешение рас» приведет к «потере нордического характера».
Предложенная Коссертом историческая реконструкция миграции, увиденная глазами самих пострадавших, сегодня чрезвычайно актуальна, поскольку его свидетельства показывают нам, с какими повторяющимися шаблонами поведения и какими аргументами мы можем столкнуться всюду, где соседей превращают в чужаков и врагов. Воспоминания очевидцев и исторические сравнения могут помочь нам эти поведенческие стереотипы распознать и преодолеть, с тем чтобы пройти обратный путь от дискриминации – от врага и чужака к согражданину, соседу, другу.
Послевоенные годы были временем не воспоминаний и осмысления опыта Холокоста, войны, бегства и изгнания, а прежде всего временем забвения и умолчания. Пережитые страдания, утраты и травмы были, с одной стороны, слишком всеобщими, а с другой стороны, слишком разнородными, чтобы их можно было объединить или хотя бы сопоставить. Легче было переключиться с прошлого на будущее. Следовало собрать все силы для созидания лучшего будущего, которое позволит забыть ужасы войны.
Именно этот оптимистический дух воплощали в ту пору главным образом архитекторы. В 1946 году Ганс Шарун писал о великолепных перспективах, открывшихся перед градостроителями: «Механическое разрежение городов посредством бомбардировок и финальных боев предоставляет широкие возможности для органичного и функционального обновления»[183]. Слово «восстановление» в послевоенные годы означало гораздо больше, чем просто строительные проекты, оно подразумевало и восстановление жизни общества, включая функционирование его инфраструктуры, экономики и политических институтов. После 1945 года архитектура стала сквозной метафорой всего государства и общества. Крупнейшая компания, строившая после войны в Западной Германии многоквартирные и собственные дома и поселки, предназначавшиеся также для миллионов перемещенных лиц, носила красноречивое название
В ходе экономического подъема прежняя «народная общность» трансформировалась в «выровненное общество представителей среднего класса», ту социальную форму, с которой мы расстаемся ныне, в эпоху «Новой экономики» с ее углубляющимся разрывом между бедными и богатыми. В 1950-е годы «Новая родина» была символом не только интеграции, но и мира, ибо впервые «стали доступны для частного строительства такие материалы, как сталь и бетон, которые в Третьем рейхе предназначались исключительно для военной промышленности»[185].
На гребне экономического чуда история успеха «Новой родины» вытеснила из сознания западных немцев травму изгнания. В обществе, где все нацелено на будущее, нет места прошлому и воспоминаниям; они не соответствуют духу времени. Никто не горел желанием с сочувствием выслушивать истории беженцев. Но это не означает, что в ранние послевоенные годы память о бегстве и изгнании не играла никакой роли. Тогда образовались союзы изгнанных, которые хранили воспоминания о покинутой родине, о внезапном исходе и последующих страданиях как коллективную память. Эти группы не только заботились о родном фольклоре, но и отчасти связывали свои воспоминания с реваншистскими требованиями непризнания восточных государственных границ, с правом на возвращение домой. Кроме того, их довольно рано стали использовать правые политические партии для мобилизации нужных им голосов избирателей[186]. Как подчеркивал Бернд Фауленбах, союзы избранных «получили признание в политической и общественной сфере, тем самым как группа со своими воспоминаниями они не были изолированы, несмотря на очевидные проблемы интеграции. При этом политика преследовала двоякую цель: с одной стороны, она стремилась обеспечить устойчивую интеграцию изгнанных, а с другой стороны, поддерживала их политические цели»[187].
Контекстом этих противоречий служила холодная война, реваншистские требования адресовались Советскому Союзу и Польской Народной Республике. Если мирный европейский проект западные страны сплотил, то конфликт с восточными соседями продолжал тлеть. Восточная политика Вилли Брандта посылала конкретные мирные сигналы Востоку, а следующие поколения носителей семейной памяти с обеих сторон внесли свой вклад в разрядку напряженности. После расширения Европейского союза и превращения агрессивных национальных государств в европейских партнеров граница по Одеру – Нейсе стала внутренней границей ЕС, которую теперь в основном пересекают «домашние туристы», поскольку европейский проект больше не разделяет Германию и Польшу, но связывает их[188]. В мае 2016 года впервые под знаком миротворческой мемориальной культуры в традиционной встрече судетских немцев на праздник Троицы в Нюрнберге принял участие чешский министр культуры Даниэль Герман. Выразив в своей речи уважение к культурному наследию этой этнической группы, министр заверил, что отныне ее будут хранить и развивать как общеевропейское наследие[189]. Впрочем, настроения могут вновь легко перемениться. Хотя между соседними странами после поворотных событий 1989 года складываются добрые отношения, тем не менее, несмотря на общее стремление преодолеть прошлое, это прошлое по-прежнему их отягощает; о том, насколько болезненна реакция, например, польских соседей на угрозы с немецкой стороны, свидетельствуют публичные выступления Эрики Штайнбах в защиту изгнанных и инициативы по созданию «Центра против изгнаний», которые неоднократно оборачивались конфликтами и скандалами.
В Западной Германии воспоминания о бегстве и изгнании были также частью неофициальной «коммуникативной памяти». Представители второго поколения, которые уже не идентифицировали себя с «изгнанными», в 1980-е годы подвергли критике семейную память. Вместе с тем они открыли для себя, что история их родителей – хотят они того или нет – есть и их собственная история. Для обозначения передачи травматического опыта родителей поколению детей Марианна Хирш, занимающаяся мемориальными исследованиями, предложила термин «postmemory» (постпамять[190])[191]. Пример постпамяти – произведения Ханса-Ульриха Трайхеля, который родился в 1952 году на востоке Вестфалии, в семье беженцев из Польши. Лишь незадолго до смерти матери в 1991 году он узнал от нее о судьбе своего старшего брата. Спасаясь от русских, родители чудом избежали расстрела: они бросили конную повозку со всем своим скарбом и сыном Гюнтером, родившимся в 1943 году[192]. В своем автобиографическом романе «Потерянный» (
Широкая публичная полемика вокруг темы бегства и изгнания началась лишь на пороге XXI века вместе с новой волной романов, документальной прозы и кинофильмов. Новым в этой волне было, во-первых, участие в ней всемирно известных писателей, таких как Гюнтер Грасс, во-вторых, ее поддержали авторы второго поколения, такие как Трайхель, а в-третьих, ее подхватили средства массовой информации: в 2007 году телеканал АРД показал двухсерийный фильм
До сих пор практически не обращалось внимание на то, что возвращение воспоминаний об опыте беженства и изгнания произошло одновременно с пробуждением интереса к вопросам прав человека[196] и с дискуссией о реформе немецкого закона о гражданстве. До 2000 года действовал «Закон о подданстве государства и Рейха» 1913 года, который основывался на принципе
Я хотела бы здесь процитировать Босильку Шедлих, которая особенно хорошо знает эту тему. В 1968 году она приехала в Западный Берлин, изучала германистику, работала переводчицей и в то же время организовывала консультации и конференц-центры для югославских женщин. В 1991 году она создала общественную организацию «Юго-восточная Европа. Культура» с целью бороться против военной пропаганды с помощью культурных проектов. Многие из 45 тысяч беженцев, оказавшихся в Берлине во время войны в Югославии, нашли защиту, помощь и совет в ассоциации Босильки Шедлих, которая и сегодня реализует свои проекты на территориях, разрушенных и пострадавших от войны. Вот к какому выводу она пришла: «Я считаю, что тяжесть выживания во время и после войны прежде всего несут женщины. Мужчины замыкаются в героических рассказах об ужасах войны. К счастью, эту ситуацию может несколько изменить терапевтическая поддержка. То, что не осмысленно, несет семена насилия для новых времен и новых поколений»[197].
Сравнение судеб – между сочувствием и враждебностью
Усвоение уроков истории продолжается; то, что сформировалось в прежних контекстах, ныне сталкивается с новыми вызовами. В настоящее время Европейский союз подвергается серьезному давлению. Изнутри часть стран-участниц раздирают транснациональное содружество своим желанием большего национального суверенитета и автономии (например, Англия), другие, такие как Венгрия и Польша, оставаясь в ЕС, беззастенчиво игнорируют общие ценности и нормы. Это усугубляется давлением на внешние границы военными действиями нарушающей мир России, а также наплывом более миллиона мигрантов, которые спасаются бегством от гражданских войн, террора и насилия на родине и ищут защиты в Европе. Этот кризис стал беспрецедентной проверкой самосознания и ценностей Европейского союза.
Потоки беженцев на внешних границах ЕС воспринимаются как тройная угроза, которая порождает:
• страх утратить собственную идентичность[198],
• страх материальных потерь,
• страх за собственную безопасность.
В этой ситуации происходит столкновение противоположных и непримиримых интересов: с одной стороны, транснациональная гуманитарная активность, а с другой стороны, обостренное чувство национальной идентичности и тревога за национальную безопасность. Альтруистические и эгоистические ценности входят в конфликт друг с другом прежде всего на границах Европы, где беженцев удерживают в лагерях, ибо между членами ЕС нет общей договоренности относительно распределения и интеграции этих беженцев. Регулярно совершающиеся теракты в странах ЕС в свою очередь ухудшают ситуацию и обостряют конфликты. Коллективное самосознание Европейского союза переживает глубокий ценностный кризис, в котором забота о правах человека и тревога за собственную безопасность кажутся несовместимыми.
Прошлое – настоящее – будущее