Разговор о сакральном требует компетентности не только юристов, психоаналитиков и теоретиков модернизации, но и культурологов. Взгляд на историю западной культуры подтверждает, что процесс секуляризации – не улица с односторонним движением, он представляет собой форму исторической диалектики. Например, в XIX веке появление новых университетов и становление исторической науки привело к радикальной секуляризации. Историзация означала, что время есть двигатель перемен и его следует воспринимать всерьез. Возникшее во времени может со временем вновь уйти. Вечные ценности перестали существовать; все внезапно оказалось неустойчивым, случайным следствием исторических обстоятельств. Нормативная категория «значимости» (Geltung) все больше представлялась несовместимой с исторической категорией «генезиса». Нагляднее всего это проявилось среди исследователей Библии, которые неожиданно подошли к вероучительным текстам с филологической точки зрения и включили их в широкий исторический контекст. Мы знаем, что священное после этого не исчезло и не иссякло, зато возникло религиоведение, которое сосуществует с религиозной практикой. Понижение общественной значимости христианской религии, обусловленное секуляризацией, обернулось перемещением сакрального в другие сферы. Для тех, кто не соотносил или перестал соотносить себя с христианством, открывались новые альтернативы: «вера» в просвещение, искусство или в нацию. Аура сакрального перешла на них. В одной из моих ранних книг я подробно рассматриваю этот сдвиг; приведу оттуда основной тезис:
‹…› важно подчеркнуть, что в противоречивом процессе модернизации искусство, как и история, выступают в XIX веке в двоякой ипостаси: с одной стороны, как научные дисциплины, с другой – как объекты религиозного поклонения. Искусство «онаучивается» в новых дисциплинах искусствознания и литературоведения и одновременно сакрализируется в канонизации (национальных) классиков. История становится научной в исторических штудиях и в то же время сакрализируется в конструкции исторического мифа. Таким образом, в XIX веке возникает новый вид культурного напряжения в результате совместной эволюции научности и сакрализации[404].
Сакрализация литературы, искусства и музыки, как и сакрализация собственной истории, – центральный элемент проекта национального строительства, который был реализован многими государствами в XIX веке. Эволюция немецкого проекта национального строительства нигде лучше не прослеживается, как в тексте немецкого государственного гимна Августа Генриха Гофмана фон Фаллерслебена (1941). Я ограничусь лишь третьей строфой.
«Единство, закон и свобода». После образования Рейнского союза и распада Священной Римской империи германской нации (1806) наполеоновские войска вошли в немецкие города, епископства и княжества. Присутствие Наполеона по эту сторону Рейна высекло первые искры нового немецкого национального самосознания у образованного бюргерства. Фигура Наполеона была совсем неоднозначна. Одни считали его освободителем, ибо он перенес через границу демократический Гражданский кодекс[405]. На него опирались либеральные освободительные движения, выводившие требования свободы, равенства и братства из гражданских прав, провозглашенных Французской революцией.
«Немецкое Отечество». Другие считали Наполеона иноземным правителем и поработителем, и это укрепляло стремление к национальному суверенитету. К суверенному отечеству призывали и революционные знамена, песни, победы, празднества, подобные Вартбургскому (1817) и Гамбахскому (1832)[406]. Черный, красный и золотой цвета на горизонтальных полосах национального флага впервые появились в публичном пространстве на Гамбахском празднике. Монументальный Зал славы, Вальхалла[407], неподалеку от Регенсбурга был не общенациональным, а региональным замыслом короля Людвига Баварского в 1842 году, осуществленным через год после того, как Фаллерслебен написал свой гимн
«Делами и помыслами». Основу этого движения составляли студенты, то есть образованные бюргеры-мужчины. В университетах они объединялись в студенческие братства (буршеншафты) и носили униформу. Но они же носили и форму «фрайкоров»[409], в которых они сражались в освободительных войнах против Наполеона. Эта история освобождения – чисто мужская история.
«Процветай в сиянии этого счастья». Слово «счастье» встречается в гимне дважды. Но счастливой историю этой демократической немецкой революции снизу не назовешь. Она скорее несчастна. Демократия в Германии дважды терпела крах. Сначала она потерпела поражение в Паульскирхе[410], это в 1871 году привело к империи, которая превратила нацию в прусское авторитарное государство без демократического равноправия. Надежды на демократическое развитие нации обернулись установлением имперского национального государства с глобальными амбициями. Образ Франции как врага способствовал укреплению немецкого единства, впоследствии распространившись и на другие европейские нации, с которыми империя вступила в колониальное соперничество. Вторая попытка демократии – Веймарская республика, в которой впервые деятельно участвовали женщины, – потерпела крах после «захвата власти» Гитлером в 1933 году. Западногерманская демократия после 1945 года была подарком союзников и продуктом американского «плана Маршалла». Первая удачная, совершенная самими немцами, демократическая революция – это гражданское движение в ГДР, приведшее к падению Берлинской стены.
Если пафос освободительных войн «прочитывается» в тексте
«Единство, закон и свобода». Поборники этих демократических ценностей в Германии преследовались как государственные преступники. Им пришлось эмигрировать; либеральные идеи Vormärz (Домартовского периода)[414] заглохли в Германской империи. Свобода для нации – да, но не для ее граждан. Пафос памятников тех лет символически выражает это освобождение нации сверху, легитимирующее государство. Арно Борст утверждает, что памятники нужны для того, чтобы стабилизировать и объективировать «политическую идентичность в критических ситуациях»[415]. Аналогичную мысль высказал Херфрид Мюнклер: «Величественные мемориалы были скорее символическим оплотом против внешних и внутренних врагов. В данном случае речь шла в первую очередь о внутренних врагах – немецкой социал-демократии, с которой сражались союзы ветеранов, защищая и храня единство империи. Эта империя однажды уже пала из-за внутренних раздоров, такая судьба не должна была повториться. Могучий памятник Киффхойзеру был призван выразить эту решимость»[416].
Что же связывает национальный нарратив XIX века с нашей реальностью? Первый пример: нынешние муниципальные советы в Германии, которые все чаще занимаются вопросами переименования улиц и площадей. Экспертные комиссии историков создаются не только для того, чтобы реагировать на вспыхивающие то тут, то там скандалы, но и для принятия системных решений. После объединения в Берлине началась массовая кампания по переименованию, чтобы стереть историю ГДР из городского пейзажа. Теперь на повестке дня судьба прусской истории Берлина, генералов и героев освободительной войны (1813–1815), в честь которых названы улицы и установлены памятники. Особое внимание привлек к себе район Кройцберг, ибо здесь с 1864 года появилась целая сеть так называемых «генеральских» улиц, доминирующих в публичном пространстве. «Зеленые» считают, что улицы с генеральскими именами не соответствует духу времени, и требуют «демилитаризировать публичное пространство». Если они победят, придется переименовывать и сам район, ибо «Крест» (Kreuz) Кройцберга – это Железный крест памятника свободы[417] в парке Виктории, спроектированном Карлом Фридрихом Шинкелем и открытом в 1821 году.
Освободительная борьба Германии велась против Франции и захватнических войн Наполеона. Может ли эта история сегодня нарушить мир в Европе, расстроить дружеские отношения между прежними заклятыми врагами, Германией и Францией? Разумеется, нет. Она давно утратила свое мобилизующее воздействие, а освободительные войны уже не те, чем они были в XIX веке – основой консолидирующего национального нарратива немцев. Сегодня эти имена и памятники – лишь холодный пепел потухшего вулкана. Они – последние публичные свидетели ушедшей истории, которая еще присутствует в артефактах и символах. Однако они по-прежнему выполняют важную функцию: служат задаче исторического просвещения, напоминая об истории немецкого национального строительства. В нынешние споры о немецкой истории вовлечены также молодые граждане с эмигрантскими корнями. Сегодняшний патриот, воспылавший любовью к Пруссии, – Тимур Хуссейн, политик от ХДС, турок по происхождению и депутат окружного совета района Кройцберг в Берлине[418]. Он напоминает, что Пруссия не только повинна в роковой милитаризации немецкой культуры в империи, но она также несла идеи Просвещения, толерантности и современной гражданской культуры[419].
Многие памятники имперского периода давно убраны с городских площадей, но от них не избавились. Их можно увидеть в Цитадели-музее Шпандау, где эти герои, уволенные в отставку и освобожденные от обязанности увещевать и напоминать о прошлом, наслаждаются покоем. Совершенно иную роль играют монументальные памятники империи, ставшие достопримечательностями и популярными туристическими местами. Это приводит нас ко второму примеру. Бьёрн Хёкке и сторонники «Альтернативы для Германии» (АдГ) присваивают себе эти национальные памятники Второй империи вместе с их нарративами, представляя себя патриотами-хранителями и защитниками национальных мифов. Для своего публичного заявления о роспуске ультраправого «крыла» АдГ Бьёрн Хёкке вновь избрал в качестве фона мемориал Киффхойзеру, к которому он и его приверженцы совершают ежегодное паломничество. В кратком видеообращении он не скрывает, что исполняет со своими соратниками «историческую миссию» и что, как патриоты, они «не хотят сдать эту страну и не сдадут»[420]. Хёкке живет в объединенной Германии. После падения Стены в 1989 году в обеих ее частях память о Холокосте, преступлении против человечности, стала центральным элементом формирующего идентичность национального нарратива, поддерживаемого конвенцией о мемориалах. Хёкке категорически отказывается признавать этот нынешний национальный нарратив и призывает развернуть мемориальную политику на 180 градусов. Проще говоря, он хотел бы заменить память об истребительной войне, которую вела Германия, и о Холокосте нарративом о XIX веке и освободительных войнах. Вместо того чтобы признать цивилизационный разлом в немецкой истории, он апеллирует непосредственно к немецким героям, гордости и величию XIX века, как будто ХХ века с его эксцессами национализма и насилия никогда не существовало. Однако именно потому, что историю вновь используют в качестве политического оружия, ее рано сдавать в утиль, ее необходимо изучать и объективно оценивать.
Александр Тиле и Джилл Лепор советуют: коль скоро у нас есть Конституция, указывающая нам, какое сообщество следует строить, то от истории, удостоверяющей национальную идентичность, можно отказаться. Тем не менее национальные нарративы обладают мощной силой воздействия, их нельзя недооценивать, поэтому вместо того, чтобы упразднять, лучше сосредоточиться на их критике и трансформации. Категорическое отделение правосознания от исторического опыта также противоречит мысли правоведа Роберта Карвера о том, что за каждым законодательством стоит эпос. Это применимо, в частности, и к конституции 1949 года, которая возникла не в начале немецкого национального строительства, а в конце, лишь после капитуляции и краха нацистского государства, став благодаря союзникам третьим шансом Германии после Паульскирхе и Веймарской республики. Недаром первую статью этой конституции называют «статьей о памяти», ибо она напоминает о систематическом нарушении основных прав человека во времена Третьего рейха[421]. Эту мысль выразительно передает Хериберт Прантль: «Основной закон, таким образом, начинается с напоминания о преступлениях против человека и человечности, об Аушвице, Собиборе, Треблинке и Майданеке, он начинается великим и вечным требованием первой статьи: „Достоинство человека неприкосновенно“». Следовательно, зачем же превращать память об этой национальной истории в частное дело? Она касается не только этнических немцев и потомков преступников, но и всех иммигрантов, поскольку немецкое государство, по словам Прантля, «находит свое оправдание в том, что уважает и защищает это достоинство», которое ранее отменило и грубо попирало с помощью таких юристов, как Карл Шмитт. Поэтому память, поощряющая самопознание и бдительность, насущно необходима как для старых, так и для новых граждан страны. В конце концов, именно национальные нарративы втянули европейские нации в европейскую гражданскую бойню Первой мировой войны, и именно национал-социалистический нарратив провозгласил немцев «расой господ», объединив их в народную общность, которой грозит опасность от «внутреннего врага» – евреев. Именно этот нарратив легитимировал развязывание беспрецедентного насилия, отправив немцев в колониальный поход по всей Европе и в то же время толкнув их к уничтожению европейских евреев. Поскольку сегодня Пегида, АдГ и правые группировки вновь подхватывают эти национальные нарративы, и на наших глазах возникает расистское и антисемитское самосознание немецкой нации, то для нас как никогда важно знать эти нарративы, чтобы эффективно бороться с ними.
Что священно? Символика «исповедуемой нации»[422]
Если правда, что сакральное в истории модернизации не просто распалось и исчезло, как считали многие, а перешло в другие сферы и изменилось, то возникает вопрос о конкретных формах его проявления. Здесь я несколько неожиданно поделюсь личными воспоминаниями, поскольку мне представилась возможность прожить целый год в «исповедуемой нации». В 1963–1964 годах как участница программы обмена я училась в американской средней школе в Калифорнии. В шестнадцать лет охотно примеряешь к себе новые роли: мне приходилось делать то, что делали некогда переселенцы, которые старались подлаживаться, чтобы не выглядеть «greenhorns» (желторотыми) и не привлекать к себе лишнего внимания. Это относилось и к приносимой каждое утро «клятве флагу», прерывавшей примерно в одиннадцать часов занятия в школе. Во всех классах из громкоговорителя раздавался призывавший к ней сигнал. Мы вставали, поворачивались к американскому флагу у классной доски и, положив руку на сердце, произносили:
За мной сидел одноклассник, чья клятва была чуть длиннее. После слов «со свободой и справедливостью для всех» он неизменно добавлял: «Jewish redheads» – «рыжих евреев». Это был его способ идентифицировать себя в американской демократии: индивидуальная точка над i, которую он ставил в торжественном унисоне ритуала. Чего я не замечала в то время, так это сплошных ограничений «свободы для всех», декларируемой в клятве флагу. В моей школе было много детей-иммигрантов из азиатских, испанских и мексиканских семей, но ни одного черного ученика. Их даже формально не нужно было исключать, потому что никто из них не жил в окрестностях школы. Исключение черных семей началось задолго до этого с сегрегации жилых кварталов.
Изо дня в день я повторяла национальную клятву – так, как твердят заученный текст: правильно, но без особого чувства. Сегодня же последняя строка у меня вызывает сильные эмоции: «свобода и справедливость для всех» – это обещание вселяет надежду, к нему следовало бы отнестись серьезно, оно подошло бы и нашей стране. Эти слова проще, практичнее и энергичнее, чем величественный лозунг о неприкосновенном достоинстве человека, который извлекается в праздники. Очень хороши и ясны также слова «За открытую страну со свободными людьми!», за пару недель до падения Стены в 1989 году написанные двумя женщинами на большом белом полотнище, которое они подняли во время демонстрации 4 сентября в Лейпциге[423]. Одну из них арестовали, и она слышала сквозь тюремные стены, что скандировала большая демонстрация 9 октября. Такие фразы сегодня особенно актуальны, поскольку в них сформулированы требования, рожденные борьбой и революцией снизу. В обществе, где эти принципы вновь попираются отдельными группами, эти слова сохраняют свой революционный пыл.
В XIX веке секуляризированная нация переняла и усвоила некоторые традиционные элементы религии. Символ веры был заменен воинской присягой, Библия – национальными мифами, святые – великими деятелями культуры и историческими героями, религиозный культ – новыми фестивалями и праздниками, песнями и демонстрациями. В ГДР в сферу священного перешли не нация и ее история, а само государство, которое стало инстанцией, учреждающей идентичность. Место Евангелия заняло антифашистское коммунистическое учение, святых – Красная армия и герои-освободители, культа – празднование Победы и дорогостоящие парады с тяжелой военной техникой. Дети, вовлеченные в пионерские организации, должны были участвовать в торжественных линейках в Эренхайне (Почетная роща)[424], проходить гражданскую конфирмацию[425] в сакральном месте убийства мученика Эрнста Тельмана в Бухенвальде.
Ни одно государство, в том числе ни одно национальное государство, не может обойтись без символической «экипировки». К ней относятся флаги и гимны, гербы и герои, памятники и праздники. Подобно названию страны, они олицетворяют и утверждают самобытность нации как «коллективного воображаемого»[426]. Исключительно высокое значение этих символов объясняется тем, что им присвоено полномочие представлять нацию. О том, что одновременно они представляют и священное нации, свидетельствует не только высокая тональность и торжественное обращение с этими символами, но и защита их от осквернения уголовным кодексом. Именно поэтому они могут подвергаться актам вандализма и кощунства, которые суть тоже символические деяния. Так, после смены политической системы сносят памятники прежним героям государства и нации, как снесли, например, памятники Ленину в странах Восточного блока после 1990 года. Более изобретательным был вариант для советского памятника в Софии, придуманный художниками. Это один из «памятников благодарности», которые в годы холодной войны советское правительство устанавливало в советских республиках и братских социалистических странах. В июне 2011 года, накануне памятной годовщины, художники посредством яркой раскраски так изменили рельеф на цоколе памятника, что героические бойцы Красной армии превратились в иконы поп-культуры и общества потребления – Бэтмена, Человека-паука, Санта-Клауса и т. п. Сразу все преобразилось: пафосный рельеф стал «рельефом-комиксом»[427]. Если кощунство выворачивает священное наизнанку и через отрицание только утверждает его, то юмор расщепляет священное. Предложение Хорста Хоайзеля на конкурсе идей центрального мемориала жертвам Холокоста в Берлине примечательно в ином роде. Предложив измельчить в песок главный памятник в центре Берлина – Бранденбургские ворота, он этим тоже подчеркнул их священный статус. Берлину, по его мнению, не нужен еще один памятник, а нужно пожертвовать тем, что особенно дорого берлинцам. Как и следовало ожидать, это предложение не нашло сторонников. Позднее, в 1997 году, Хоайзель по случаю годовщины 27 января[428] в Берлине снова сделал Бранденбургские ворота своим арт-объектом, изобразив на национальном символе с помощью световой проекции надпись «Arbeit macht frei» («Труд делает свободным»). На короткий миг Бранденбургские ворота, памятник национальной гордости и самоосвобождению, заслонили ворота Аушвица, воплощение национальной травмы.
Флаг в США не только главный объект в повседневном ритуале исповедуемой нации, он стал еще и символом гражданского протеста. Это проявилось, например, после того, как 30 апреля 1970 года президент Ричард Никсон выступил с телевизионным обращением, в котором попросил американский народ поддержать его намерение распространить войну во Вьетнаме на Камбоджу. Он ни словом не обмолвился о военной эскалации, о войне и насилии, но говорил – как в оруэлловском зазеркалье – о «мире, свободе и справедливости». Уже на следующий день с акцией протеста выступили студенты Кентского университета в Огайо. В знак своего несогласия они сожгли на территории кампуса национальные флаги и экземпляры американской конституции. Но это был не акт кощунства, а знак протеста во имя мира с Вьетнамом. «Не от моего имени» – так называется песня певца Бодо Вартке[429]. Аналогичный сигнал посылали студенты в американском кампусе и этим дистанцировались от своего государства и его злоупотреблений основополагающими ценностями и символами. Спустя три дня конфликт обострился. Вызванное подразделение национальной гвардии застрелило четырех и ранило тринадцать безоружных студентов. Стрелявших так и не привлекли к ответственности.