Пока Шмитт придумывал эту историю и свою мифическую роль в ней, в реальности набирало обороты то, о чем большинство немцев его поколения после Второй мировой войны «забыло». Разворачивалась историческая катастрофа Шоа, когда в тени Второй мировой войны миллионы евреев были отправлены в концентрационные лагеря, отравлены газом, расстреляны в лесах Восточной Европы и зарыты в братских могилах (совершенно независимо от того, были ли они ассимилированы или нет). Шмитт должен был знать об этом, так как в ведении его коллеги адвоката Ганса Франка, генерал-губернатора Польши, находились лагеря смерти Треблинка, Майданек, Белжец и Собибор. Франк, прозванный «польским мясником» за акции истребления, был осужден Нюрнбергским трибуналом и казнен в 1946 году. С его женой Бригиттой у Шмитта была связь. В прощальном письме жене Франк написал: «Моя „вина“ – вопрос чисто политический, но не юридический»[497]. Эта фраза вполне соответствует теории Шмитта и его приверженности примату политического.
Самое непонятное и отталкивающее в мышлении Шмитта – то, что для него угроза со стороны евреев не исчезла и после Второй мировой войны. Даже после 1945 года он оставался жертвой «провиденциального врага», который не переставал побеждать. Потому что именно евреи не только одержали триумфальную победу на Нюрнбергском процессе, но и, как он выразился, навязали вслед за Холокостом свою мораль всему миру. Эту обиду он разделял с другими интеллектуалами послевоенного времени, что видно, например, из его переписки с Эрнстом Юнгером. Последний за несколько недель до конца войны опасался, что Ветхий завет победит Новый и «еврейская мораль распространится всюду», поскольку «из-за экстерминации евреев мораль, которая их связывала, теперь высвободилась и стала заразной». Шмитт ответил: «То, что Вы говорите об отношениях Ветхого и Нового заветов, совершенно справедливо, это ключ к происходящему сейчас с нами»[498]. Перекручиваниям нет конца. Выходит, Холокост – это не то, что происходит с евреями, а то, что происходит с немцами! Комментарий Киттштайнера: «Посредством собственной „экстерминации“ в Европе евреи ухитрились окончательно универсализировать свою специфическую мораль»[499].
После войны Шмитт еще больше усилил неистовый, жестокий смысл понятия «враг». В его раннем трактате «Понятие политического» говорилось: «Понятия „друг“, „враг“ и „борьба“ получают реальный смысл благодаря тому, что они особо сопряжены и постоянно сохраняют связь с возможностью физического убийства. ‹…› Война есть только крайняя реализация вражды ‹…› ее и не надо воспринимать как нечто идеальное или желательное, но она, скорее, должна наличествовать как реальная возможность, пока имеет смысл понятие „враг“»[500]. В поздней работе «Теория партизана» (1963) Шмитт представил обновленную версию «Теории политического». То, что он описывает в ней как опасную эскалацию от конкретной вражды к абсолютной вражде и набрасывает как угрожающий сценарий будущего, может восприниматься нынешним читателем не иначе как описание задуманной нацистами и исторически исполненной бюрократами индустрии массового уничтожения: «Вражда станет настолько страшной, что, вероятно, нельзя будет больше говорить о враге или вражде, и обе эти вещи даже с соблюдением всех правил будут запрещены и прокляты до того, как сможет начаться дело уничтожения. Уничтожение будет тогда совершенно абстрактным и абсолютным. Оно более вообще не направлено против врага, но служит только так называемому осуществлению высших ценностей, для которых, как известно, никакая цена не является чрезмерно высокой. Лишь отрицание действительной вражды открывает свободный путь для абсолютной вражды, которая займется делом уничтожения»[501].
Этими словами Шмитт указывал на новый тип врага, а именно на партизан или герильерос, которые ведут нерегулярную террористическую войну; этот тип врага маячил на горизонте истории, угрожая миропорядку, хранителем которого мнил себя Шмитт.
Армянский журналист, издатель газеты и борец за мир Грант Динк был убит турецким националистом в 2009 году[502]. Динку принадлежит фраза: «Если твоя идентичность держится только на образе врага, то твоя идентичность – это болезнь»[503]. Шмиттовская формула «друг/враг», которая сегодня затерта и переживает инфляцию», питала болезнь беспрецедентного идеологического безумия в немецкой истории ХХ века. Всякое мышление в категориях «друг/враг» разжигает обиды, недоверие, ощущение угрозы. В нацистском государстве это привело к уничтожению многих миллионов людей и в конце концов к тому, что сама Германия стала врагом всего мира.
Об этом вновь напомнил Франк-Вальтер Штайнмайер в своем выступлении 8 мая 2020 года: «Германия потерпела военное поражение, была разрушена политически и экономически, сокрушена морально. Мы приобрели врагов в лице всего мира». Однако он также подчеркнул, что немецкая нация за три последних поколения превратилась из потенциальной угрозы миру в защитника мира и стала опорой ЕС. Это снова обретенное доверие основывается на самокритике. Нельзя забывать о том, что национал-социалистические доктрины спасения принесли тягчайшие бедствия и неизмеримые страдания евреям, другим меньшинствами и многим нациям мира. «Памяти нет конца. ‹…› Только благодаря тому, что мы, немцы, взглянули в лицо нашей истории, что мы принимаем нашу историческую ответственность, только поэтому народы мира даровали нашей стране новое доверие». Штайнмайер включил в свою речь слова хасидского раввина, ребе Нахмана из Брацлава, правнука Баал Шем Това, которого цитирует Вайцзеккер: «Нет ничего более цельного в мире, чем разбитое [еврейское] сердце». Штайнмайер относит эти слова к немецкой истории с ее ответственностью за миллионы убийств и миллионы страданий, поэтому «любить нашу страну можно только с разбитым сердцем». Готовность разделить горе тех, кому эта страна причинила страдания, составляет суть нашей демократии. Поэтому Штайнмайер признает лишь «просвещенный, демократический патриотизм» и предостерегает от «притягательной силы авторитаризма», от «ненависти и травли, от ксенофобии и неуважения демократии, потому что все это – старые злые духи в новом обличье»[504].
Пастырь бытия в мире без евреев (Мартин Хайдеггер, Алон Конфино)
Другим выдающимся интеллектуалом нацистского периода был философ Мартин Хайдеггер (1889–1976). Всего на год моложе Карла Шмитта, он тоже принадлежал к поколению Первой мировой войны. Как и Шмитт, он не попал в боевые части, а служил на почте[505], а также вел метеорологические наблюдения. Как и Шмитт, Хайдеггер лишь после Первой мировой войны оттачивал свое интеллектуальное оружие и поддержал своим авторитетом мобилизацию и подготовку Второй мировой войны. Как и Карл Шмитт, он не только мог представить себе «мир без евреев», но его оправдывал и обосновывал собственными философскими методами[506].
Хайдеггер тоже заключил союз с национал-социализмом и в 1933 году поступил на службу новому правительству в должности ректора Фрайбургского университета. Однако более глубокое духовное сродство с национал-социализмом обнаруживается в его мышлении лишь к концу 1930-х годов, когда он в качестве преемника Ницше выступил пророком революционного движения и новой эры. Цель нового учения состояла в радикальной перестройке европейской христианской культуры и в создании нового европейского человека. Подобно другим представителям своего поколения, Хайдеггер видел себя в конце долгой истории, в которой взошла заря нового человечества. Он трактовал подъем национал-социализма и его вступление во Вторую мировую войну как «революцию» или восстание молодых, взыскующих нового времени, мира и будущего. Этот эпохальный исторический момент и его характеризовавшую борьбу за новое будущее Хайдеггер описывал не в категориях расовой теории, он говорил о национальных «человечествах» (Menschentümer), таких как русское или немецкое человечество. В этих национальных коллективах он видел потенциал для мощного обновления истории в финальной схватке, которая здесь и сейчас определит будущее мира.
В этом горизонте ожидания Хайдеггер обрел ряд понятийных оппозиций, которые безупречно разграничивают «добро» и «зло» и, таким образом, четко обозначают линию фронта между врагом и другом. Абстрактно-метафизический язык Хайдеггера создает непримиримое противоречие между полюсами. Себя он видит «пастырем бытия» и «нового человечества»[507]. Этот образ жизни и существования он описывает как немецкий, аутентичный, связанный с землей и родиной. На другом полюсе его дихотомии находится не просто внешний враг, а европейский Запад, иными словами, мир и история, в которых живет Хайдеггер, но которые он воспринимает как враждебные и неустанно изобличает. Этот европейский Запад он объявляет банкротом, ибо тот веками шел ложным путем и уже давно утратил связь со своими фундаментальными ценностями. Чтобы показать Запад фундаментальным врагом, Хайдеггер концептуально разделяет «западную культуру» и «западную цивилизацию» и тем самым изобретает «немецкую традицию», которая больше не имеет ничего общего с западной историей Англии, Франции, не говоря уже о США. Философию Хайдеггера питают антагонизм и ресентимент, она нацелена на возбуждение и транслирует чувство угрозы и страха. Тех, кто верит, что все в порядке и идет своим чередом, он считает заблудшими и объясняет им, что они на самом деле жертвы злого демона и всепожирающего чудовища. Таинственный враг – это не что иное, как сама западная цивилизация, которой он придумывает новое название: «Не-сущность» (Unwesen»). С этого момента он окружает ее все новыми определениями: делячество (Machenschaften[508]), нигилизм и «счетно-расчетное мышление», которые погубили Запад[509]. Иногда Хайдеггер говорит о «субъектности», иногда о «воле», «власти» и «бюрократии» – все это разные названия сил, получивших контроль над европейцами. В другой раз он высказывается более определенно о «распространении голой рациональности и расчетливости, которые ‹…› нашли себе прибежище в „духе“». Еще конкретнее становятся высказывания в «Размышлении VIII» в так называемых «Черных тетрадях», которые увидели свет в 2014 году и потрясли «цех» Хайдеггера. Здесь он прозрачней, чем обычно, высказывается о евреях и еврействе: «эта жесткая ловкость, сноровка в исчислениях и спекуляциях, во всяческом хаотическом вмешательстве, на чем и покоится утрата мира в еврейском начале». Говоря о евреях, он неоднократно подчеркивает их «беспочвенность, которая ни к чему не привязывается, все делается только поставленным [себе] на службу». Эти высказывания не были оригинальными для того времени, они воспроизводили стереотипные суждения о евреях и не нуждались в объяснениях в 1930-е и 1940-е годы, поскольку были всем сразу понятны. Даже сегодня не нужно быть специалистом по Хайдеггеру, чтобы понять, что, говоря о технической рациональности, разрушающей Запад до самых основ, он подразумевает не французов, англичан или американцев, а клеймит именно евреев как участников мирового заговора. Кстати, как великолепный знаток греческой культуры и истории, Хайдеггер должен был знать, что истоки расчетливого мышления находятся не в иудаизме, а в древнегреческой или даже месопотамской культуре; достаточно вспомнить о Вавилонской башне и бюрократии, древнегреческом алфавите или теореме Пифагора – ничто из этого не принадлежит еврейскому наследию.
Как «пастырь бытия» Хайдеггер чувствует себя призванным восстановить подлинное наследие европейского «человечества». Но это возможно только начав все заново. Европа должна быть восстановлена из радикально и абсолютно нового начала, после чего мир очистится и омоется от всякого рода делячества, технического расчленения и забвения бытия (Seinsvergessenheit[510]). Новый мир, согласно фантазии Хайдеггера, должен быть освобожден от всего, что накопилось на негативном полюсе его дихотомий. В этой связи он всегда говорит о «борьбе», а не о «войне», всегда об абстрактных принципах и никогда о личностях (Akteuren). Но пока он записывал свои размышления, Германия вооружалась для Второй мировой войны, евреев терроризировали и депортировали, а вермахт захватывал одного европейского соседа за другим. В 1941 году, когда вермахт начал русскую кампанию, Хайдеггер написал текст «О начале», точнее о «Конце истории великого начала европейского человека»[511]. По его мысли, за этим первым началом и его нынешним концом последует другое начало, которое, как замечает Вивиан Лиска, «изначально <….> сопровождается необходимостью разрушения»[512]. Поэтому Хайдеггер пишет: «Другое начало должно стать гибелью». Но прежде всего это начало есть более высокий уровень развития! Новое начало должно стать «более европейским». Оно «должно позволить начаться новому началу отталкиваясь от изначальности…»[513] Точно так же как он сам в своей трактовке греков до Аристотеля и Платона вернулся к досократикам, чтобы унаследовать чистую и аутентичную традицию, так теперь он возвращается к доиудеохристианской традиции, чтобы основать новый мир Тысячелетнего рейха. Поскольку христианство насквозь пропитано иудейством, новое начало, по Хайдеггеру, может быть только «вне иудейства, то есть христианства»[514].
Новый мир, который может стать реальностью только вне действующих традиций существующей Европы, – это «мир без евреев». Именно они присвоили начало истории, создав из него контримперию (Gegenreich), которую Хайдеггер хотел бы заменить немецкой мировой империей и которой Гитлер уже готов подчинить Европу. Хайдеггеровская метафизика бытия и риторика нового начала сводятся к этой замене существующей еврейской империи немецкой. Хайдеггер не фигурирует в исследовании Конфино, но ход хайдеггеровской мысли хорошо вписывается в картину дискурсов того времени, описываемых в книге «Мир без евреев». Все идеи, фантазмы и образы, воодушевлявшие нацистскую версию истории, вращались вокруг идеи «еврейского мира», который «надлежало разрушить, чтобы освободить место нацистскому миру». Изначально в центре национал-социализма находился обетованный мир без евреев, даже если конкретные формы реализации этой идеи складывались лишь постепенно. Логика «окончательного решения» конкретизировалась только во время войны, но она венчала все предыдущие этапы «национал-социалистической еврейской политики»: определение [кто есть еврей], экспроприация, выселение, геттоизация, депортация, уничтожение, которое твердо исполнялось до самого конца, когда война уже давно была проиграна[515]. Оно считалось «ключевым событием мировой истории»; так называемый «еврейский вопрос» «придавал смысл нацистской империи». Параноидальная нацистская пропаганда никогда не изображала нацистов преступниками, они всегда были жертвами евреев, совершавшими лишь справедливое возмездие за то, что сами претерпели. Виктор Клемперер записал в 1942 году: «Концентрация ненависти обернулась безумием»[516].
Еще раз процитируем Шарля Морраса: «Все кажется невозможным и ужасно трудным без провидения, каким является антисемитизм. С ним все устраивается, сглаживается, упрощается»[517]. Эта мысль применима и к Карлу Шмитту, и к Мартину Хайдеггеру. «Евреи придали нацистской борьбе между добром и злом ясный смысл: мессианская битва за создание национал-социалистической цивилизации требовала уничтожить евреев. Творение и уничтожение нераздельно слились воедино, одно содействовало другому»[518]. Хайдеггер в своем ослеплении дошел до того, что приписал убийство евреев им самим. В «Черных тетрадях» он действительно охарактеризовал происходившее в Восточной Европе как «самоуничтожение евреев»![519] Как это понять? Очень просто: в холодно-расчетливом и индустриально-массовом убийстве действовала еврейская рациональность.
Конфино обращает внимание на то, что по мере того, как убийства нарастали, громкая нацистская пропаганда сходила на нет, на ее место заступало молчание, в ход шли намеки и шифрованные сообщения. Большинство немцев вряд ли сомневалось в том, что массовые расстрелы, уничтожение в индустриальных масштабах еврейских мужчин, женщин и детей, действительно перешли пределы допустимого. Удивительно, однако, что Хайдеггер и Шмитт, как и многие представители их поколения, так и оставались морально глухими к безмерным страданиям, которые медленно и постепенно доходили до общественного сознания. Много было безучастных, не чувствовавших ни вины, ни раскаяния[520]. У них тоже не находилось для этого слов. Когда после войны с Хайдеггером заговаривали о Холокосте как исключительном преступлении против человечества, он отвечал, что считает механизацию сельского хозяйства еще большим преступлением против человечества.
Детоксикация нации (Стефан Цвейг)
После прихода Гитлера к власти в 1933 году евреи, в том числе Джордж Моссе и Стефан Цвейг, больше не чувствовали себя в безопасности. В апреле 1933 года четырнадцатилетний Моссе покинул школу-интернат в Салеме[521], добрался до Констанца и там пересек – как раз вовремя – швейцарскую границу. Через год из Зальцбурга в Англию отправился 53-летний Стефан Цвейг. Если Джордж Моссе спустя десятилетия как историк обратился к Первой мировой войне, то Карл Шмитт и Стефан Цвейг, бывшие на семь лет старше его, пережив Первую мировую войну, пытались, каждый по-своему, влиять на общество и современников в послевоенное время. Еще до захвата Гитлером власти Цвейг написал текст для европейской конференции в Риме[522]. В нем, возвращаясь к первой катастрофе ХХ века и глядя на нее уже с некоторого отдаления во времени и пространстве, он, как и Джордж Моссе, размышлял о долгосрочных последствиях этого всемирно-исторического взрыва ненависти и насилия. Его текст – полная противоположность сосредоточенности Шмитта на враге как ключе к собственной идентичности и интеллектуальному габитусу, который предпочитает мыслить абсолютными оппозициями. Как и Моссе, Цвейг констатирует «серьезное душевное смятение» и «моральную усталость» в обществе сразу после войны. Ибо после четырех лет неимоверной тимотической мобилизации ненависти, ярости и ожесточения вслед за подписанием мирного соглашения мир так и не наступил. Напротив, Цвейг пришел к выводу, что «в нашем поколении скрыта (осталась) потребность в политическом напряжении, в коллективной ненависти. Она только переключилась с внешнего врага на другие направления – ненависть системы к системе, партии к партии, класса к классу, расы к расе, но по существу ее формы остались прежними: потребность одной группы яростно враждовать с другой группой до сих пор владеет Европой, и следует вспомнить старую легенду[523] о том, как после сражения тени убитых продолжают биться друг с другом»[524].
Формула Карла Шмитта «друг/враг» появилась именно в это время, она емко облекла в слова это настроение, придав ему дополнительную силу. Если Шмитт на свой лад распространял яд ненависти под видом нового лекарства, Цвейг, наоборот, искал противоядие, антидот от ненависти. Однако на лечение от этой наркотической зависимости он не возлагал больших надежд. Скорее, он опасался, что яд национализма слишком глубоко проник в умы и души людей, чтобы они могли избавиться от него. «Нам нужно думать не о собирании осколков, а о создании более совершенной формы для того, что еще не сформировалось». Цвейг имел в виду подрастающее поколение и написал в этом утопическом духе программу воспитания молодежи. В поисках целительного средства против ненависти и национализма он исходил из простой предпосылки: «следует больше подчеркивать общность народов Европы, а не расхождения между ними. Такой взгляд, который мне и многим другим кажется необходимейшим, всегда вытеснялся чисто политическим и национально-политическим взглядом на историю. Ребенка учили любить свою родину, и против этого мы не возражаем, но мы лишь хотим, чтобы он вместе с тем учился любить общую родину Европы и всего мира, любить все человечество, мыслить свое отечество не враждебным, а тесно связанным с другими отечествами»[525].
Цвейг описывает здесь воинствующий национализм, в котором принцип политического становится нормой. По этой причине нации всегда были настроены на борьбу и войну, заостряя свои различия, сооружая разделительные границы, духовно вооружаясь героическими мифами и воинской честью. Цвейг вспоминает собственные уроки истории: «Нас намеренно держали в неведении о культурных достижениях соседних народов, чтобы мы знали только, в каких битвах и под командованием каких полководцев мы сходились с ними как враги». Средством, способным создать здесь равновесие, Цвейг читает культуру. В частности, он имеет в виду переориентацию учебных планов в школе с истории войн на историю культуры. Если история войн превращается в рассказ о том, как нации упрекают и обвиняют друг друга, то история культуры могла бы опираться на открытия и изобретения, искусство, науку и технику и, таким образом, мотивировать признание и уважение общих достижений. Цвейг мечтает о том, чтобы во всех странах одновременно воспитывалось чуткое и доброжелательное поколение, «элита, которая знает иностранные языки, чужие нравы и страны из собственного опыта» и (тут он переходит на военный язык) могла бы стать «своего рода генеральным штабом интеллектуальной армии ‹…› которая должна завоевать общее будущее». Но это также и борьба, а именно активное устранение «того глухого недоверия между нациями, которое, как мы чувствуем, гораздо более пагубно, чем любая преходящая воинственная вражда»[526].
Будущий европеец, каким его представляет себе Цвейг, должен знать о достижениях «других народов, о том, что есть в них положительного и творческого, причем непосредственно с этим знакомясь». Его рекомендации по практическому обучению в Европе благодаря поездкам и взаимному обмену были реализованы через пятьдесят лет бэкпэкерами с дешевыми Interrailtickets[527] в Шенгенской зоне, стипендиями Erasmus в европейских университетах и молодыми идеалистами, которые на протяжении года работают волонтерами в социальных службах разных стран. А его идея о «вдохновляющей на взаимодействие» европейской публицистике осуществилась в таких журналах, как
Если история нации основывается на ненависти, которую она вновь и вновь разжигает, идя по кругу самооправдания и героического самовозвеличения, то история культуры, по мнению Цвейга, открывает возможность нарратива о прогрессе, ибо она основывается на том, чем одна нация обязана другим и что увеличивает общее достояние. Однако мы уже не можем разделять утопию Цвейга относительно истории европейской культуры как непрерывного нарратива о «прогрессе без конца». Во-первых, потому что после 1945 года мы не можем так же аккуратно отделить национализм от Европы, как это сделал Цвейг в 1932 году, а во-вторых, потому что мы больше не разделяем гордость за Европу и ее превосходство, которое «мы утверждали за две тысячи лет до начала истории на „маленьком полуострове Азии“, как называл ее Ницше»[529]. После 1945 года такой взгляд на Европу пришлось коренным образом пересмотреть и потом неоднократно корректировать[530]. Тем не менее по-прежнему современной остается мысль Цвейга о программе новых учебных планов для европейской молодежи, которая переносит акцент с «нации против Европы» на «нацию в Европе». Сохраняет свою актуальность видение Европы Цвейгом, и прежде всего актуален интересовавший его «идеал большего согласия между нациями при сохранении самобытности всех наций»[531]. В этой красивой и лаконичной формуле он превосходно уловил суть европейской идеи, исходя из которой и разработал многообещающую образовательную модель, переключив ее с ненависти на благодарность и «благоговение», с войны на мир, с восхищения военной силой на признание интеллектуальных и культурных достижений.