Европейская мечта. Переизобретение нации

22
18
20
22
24
26
28
30

Пример исторической травмы – Холокост, его жертвами стали невинные и беззащитные люди; он был уникален по своему замыслу и исполнению, но не по травматическому воздействию. Благодаря памяти о Холокосте потомки коренных народов, истребленных колонизаторами, и рабов, депортированных через Атлантику, также смогли увидеть себя жертвами травматической истории и потребовать признания, сочувствия, почитания памяти и возмещения за пережитые страдания. Настало время, когда эти разные группы жертв больше не остаются наедине со своей травмирующей историей, но под эгидой прав человека обретают признание и публичное внимание. Это разрушило действовавшую ранее логику национальной памяти. До сих пор забвение защищало преступников и вредило жертвам, однако после мемориального поворота преступники оказались в фокусе внимания общественности, готовой предъявить им свои требования. Изменялась сама грамматика национальной памяти. В отдельных случаях восстанавливались отношения между преступниками и жертвами, что привело к переменам в национальных мемориальных практиках.

Новая форма национальной памяти сохраняет место для собственной славы и страданий, но теперь в ней находится место и страданиям соседей по другую сторону границы и эксплуатируемых меньшинств внутри границ. Эта новая мемориальная культура не была навязана Германии сверху, она возникла благодаря инициативе граждан, желавших знать прошлое, и благодаря историческим исследованиям. По окончании холодной войны открылись восточноевропейские архивы. Новые научные работы о Второй мировой войне и Холокосте породили в 1990-е годы во многих странах Европы неожиданную волну воспоминаний, что поколебало устойчивые там положительные представления наций о самих себе. Приведу лишь несколько примеров: из-за новых найденных документов о правительстве Виши Франция перестала быть страной исключительно героев сопротивления, и ГДР тоже довелось разбираться с ранее исключенной историей евреев во времена нацизма. Австрия после скандала с президентом Куртом Вальдхаймом[395] уже не могла оставаться «первой невинной жертвой Гитлера», а на фоне дискуссий о погромах в Едвабне и Кельце Польше, считавшейся нацией-жертвой, пришлось признать проявления антисемитизма. Даже в нейтральной Швейцарии была образована комиссия экспертов, установившая факт коллаборационизма швейцарских банков и пограничных служб с нацистами. Повсеместно всплывали личные воспоминания, активизировались исторические исследования, которые ставили под сомнение ясность и исключительность господствовавших национальных нарративов и побуждали к коррективам в школьных учебниках, в работе мемориалов, музеев и экспозиций.

Начиная с 1990-х европейская национальная память перестала существовать в монологической изоляции, неожиданно обнаружив связь с другими национальными воспоминаниями за пределами Европы. Холокост вошел в глобальную память, а Вторая мировая война – в европейскую. Оправдывается прогноз Цветана Тодорова относительно Европы: «Завтрашними европейцами станут не те, у кого будет общая память, а те, кто признает, что память соседа так же легитимна, как собственная»[396]. Ричард Сеннет подчеркивал, что для признания неприятных исторических фактов необходимо множество разноречивых воспоминаний[397]. В этом смысле Европейский союз предлагал и предлагает уникальные рамки для самокритичного пересмотра национальных мифов и их перекройки из монологических в диалогические конструкции памяти.

Однако приходится признать, что этот процесс не является линейным и необратимым. Через тридцать лет после падения Берлинской стены, которая на протяжении четырех десятилетий разделала Европу, мы вновь переживаем восстановление ментальных «стен» в головах многих европейцев. Диалогические конструкции и достижения вновь уступают место однозначности, самодостаточности и исключительности национальных нарративов. Например, в Польше под влиянием партии ПиС нарратив о «невинной нации-жертве» снова становится обязательным национальным нарративом, а те, кто мыслит иначе, должны опасаться наказаний. Обращение поляков к теме преследования евреев в их стране подвергается суровой цензуре. Можно говорить о поляках, которые прятали и защищали евреев, но нельзя говорить о поляках, которые доносили на евреев и выдавали их. Прежде всего нельзя упоминать о разграблении имущества уничтоженных евреев.

Еще один пример – судебный процесс в Польше, в котором мы наглядно видим столкновение монологической и диалогической памяти. Речь идет о музее в Гданьске. Он был создан по инициативе Дональда Туска, который с энтузиазмом поддержал проект историка Павла Махцевича, назначив его директором нового музея. Музей ставил своей задачей показать Вторую мировую войну в глобальных рамках и рассказать о ней как об истории европейских отношений. Поэтому музейная экспозиция:

• демонстрировала транснациональные связи;

• ориентировалась на плюрализм мнений;

• чтила память гражданских жертв войны;

• представляла пацифистские ценности.

В марте 2017 года, после восьми лет интенсивной подготовительной работы, поддержанной международной командой высококлассных экспертов, музей открылся, а спустя две недели был закрыт. Его директора Павла Махцевича тут же уволили[398]. Позднее музей снова открыли, но он стал совершенно другим. Его место занял музей соседнего Вестерплатте с рассказом о том, как польские герои восемь дней сопротивлялись немецкому вторжению. Логика этого музея совсем иная, он:

• представляет только одну точку зрения;

• укрепляет национальный миф;

• сосредоточен исключительно на героях и мучениках;

• воспевает героический культ войны.

В ответ четыре польских историка подали судебный иск против нового директора, исподволь изменившего их экспозицию. Этот процесс первый в своем роде, он очень важен для ЕС, поскольку, как подчеркивает польский журналист, «здесь идет борьба за спасение истории, которая не написана черным по белому и политически не инструментализирована, истории, которая побуждает нас устанавливать связи между (националистическим) прошлым и (европейским) настоящим»[399].

«Хорошо, когда мы обмениваемся воспоминаниями и узнаем, что думают другие о наших историях. ‹…› История Европы есть общее благо, доступное каждому без оглядок на национальные и прочие предвзятости»[400]. Эти слова сказаны Дьёрдем Конрадом в 2008 году. С тех пор колесо истории повернулось в Европе назад. Во многих европейских странах ныне снова вернулись к старым принципам монологического национального государства, основанного на гордости и чести и самовластно определяющего собственную историю.

Нечто похожее происходит в Венгрии и России, где воинствующий патриотизм стал национальным долгом и религиозным кредо. Об этом свидетельствует фигура Сталина, расколовшая Россию. Его «политика страха», унесшая миллионы жизней вследствие политических чисток, депортаций и насильственных переселений, истолковывается в нынешнем историческом нарративе как неизбежное побочное действие грандиозной модернизации и обходится молчанием либо подвергается забвению. Остается сияющий образ Сталина, победителя Гитлера и нацистской Германии. В этих обстоятельствах вновь подтверждается диагноз Питера Новика: «Коллективная память упрощает; она рассматривает все с одной-единственной, предельно эмоциональной точки зрения. Она не терпит противоречивости и сводит события к архетипам». Мы могли бы также сказать: вновь правит тимос, а вместе с ним – гордость и честь, древние принципы военного ордена и национального государства. Но возвращение к старым образцам означает, что история ничему не учит. Нет ни движения к познанию, ни перемен идентичности. Самокритика, способная дать импульс к таким переменам, считается проявлением не силы, а слабости, которую нужно подавить любой ценой. Противоположное видение выразил польский философ Лешек Колаковский в емкой фразе: «Мы учимся у истории, чтобы узнавать среди нас тех, кто сильнее всех пострадал от нее»[401]. В третьем или четвертом поколении после Холокоста речь идет уже не о вине и позоре, а об ответственности и сочувствии к жертвам собственной истории. О вине и позоре говорит тот, кто вопреки разуму и совести верит, что должен спасать честь нации; о сочувствии говорит тот, кто верит в достоинство человека и этим укрепляет демократию.

Нация и священное

Александр Тиле рекомендует денационализировать государства в XXI веке с позиций государственного права. Он исходит из того, что как некогда Просвещение сделало приверженность религии частным делом граждан, так и теперь, на новом этапе модернизации, необходимо «приватизировать» приверженность нации. Так как, по словам Тиле, «национальной идее был изначально присущ сакральный характер», сегодня речь идет о том, чтобы «вместе с нацией и национализмом удалить из государственной сферы последние следы сакрального». Практическим решением этой проблемы Тиле считает демократическое правовое государство. Он сознает, что «конституционный патриотизм лишается пафоса (sic) национального». Но он с радостью это принимает. Эта концепция «возможно, не „полнокровна“, как национализм, но именно поэтому она и не „кровава“, как национальные нарративы, о чем свидетельствует история»[402]. Тиле мыслит в категориях западной теории модернизации, которая отождествляет исторический прогресс с секуляризацией, индивидуализацией и дифференциацией ценностных сфер. Движущая сила этого процесса – просвещение и культурная работа, которую Зигмунд Фрейд сравнил с известным образом: «Там, где было Оно, должно стать Я. Это такая же культурная работа, как осушение Зёйдерзе»[403]. Аналогичный процесс описал и Макс Вебер, но не как цивилизаторскую программу, а как диагноз необратимого движения: современность есть процесс секуляризации и расколдовывания мира. Где еще сохранилось что-то священное, там оно рано или поздно исчезнет.

Секуляризация и сакрализация: историография и национальные мифы