— Я этого не скажу, ваша светлость, но это смягчает человека, а мужчина должен быть, как камень.
— Как ты?
— Без лести.
— Твои подчинённые тебя ужасно боятся.
— Дрожат, увидев! — воскликнул Грыда. — О, потому что знают, что я не прощаю. Потому что моё сердце с заячьим не браталось, не изнежилось.
Воевода, который знал, как приятно Грыде хвалиться твёрдостью и суровостью своего характера, оставил его в покое.
Не будем описывать дальнейшую несколькомесячную жизнь Станислава Соломерецкого на дворе Сапеги. Он много на нём приобрёл во всех отношениях под глазом пана воеводы. Он приобрёл там очень ему нехватающие рыцарские привычки, и хотя знал очень немного, Сапега не посчитал нужным, чтобы учился больше.
Он всегда говорил:
— Шляхтич должен лучше писать саблей, чем пером. Пусть ему голову откроют, Катехизису научат, прославлять Бога, управляющего рассчитывать, и будет с него. Много знаний делает заносчивым, изнеженным, смягчает и ещё иногда (что хуже) к ереси приводит. Наука, как соль, хороша, когда её немного. Учёба ума не даёт, — прибавил он.
Когда это происходит в Литве, князь Соломерецкий в Кракове настойчиво наводит справки о племяннике. Но тщетно посылает на Русь, безрезультатно угрожает матери, и наконец выезжает, раздражённый, в убеждении, что, не иначе, она его спрятала.
На дороге он встречается с одним из четырёх шляхтичей, которые по поручению Чурили отвезли Станислава на Сапежинский двор.
Был это Ленчичанин, большой друг жбана, великий поклонник бутылки, готовый продать себя за весёлую гулянку. Его дорожные деньги как раз закончились, товарищи, не в состоянии его на каждом ночлеге и выпаске поддерживать, покинули его и он остался один. Он сидел в прихожей постоялого двора, размышляя, что бы продать — запасной контуш ли, или довольно ненужную епанчу. Признав из этих двоих более ненужным контуш, который прослужил двум поколениям многие годы, он позвал еврея и начал торг.
Хотя шляхтич отлично делал вид, что ему на навьюченном коне контуш в узелке мешает, что избавляется от него, чтобы было легче лошади, хитрый еврей понял необходимость и начал с того, что купить не хотел. Естественно, вскоре потом кунтуш был продан за полцены, хоть сукно двухцветное, грубое и крепкое, а наш Ленчичанин смаковал из кружки, серьёзно размышляя.
Двор князя Соломерецкого, полностью чужеземный, с пажами, на скакунах, в жабо, в буфах, в очень коротких плащах подъехал к постоялому двору. Сам князь ехал в рыдване, за ним шли кони в попонанах.
Но во всей этой роскоши, не знаю, как, но проглядывала бедность. Кое-где дыра, там и сям залатанная, много пятен, верёвка вместо кожи, шпильки вместо латунных упавших украшений, худые лошади, непослушные слуги — все выдавало небогатого подпанка. Еврей даже понял это, но не Ленчичанин, которых, захмелевший уже вдвойне — потерей кунтуша и взятым напитком — представлял, что встретился по меньшей мере с Радзивиллом или Острожским.
Единственная более или менее приличная комнатка была занята шляхтичем и его седлом с узелками. Слуги Соломерецкого хотели его без особенных церемоний вышвырнуть, когда подошёл сам князь и, будучи в каком-то особенном настроении, назвав Ленчичанина паном братом, просил его остаться.
Шляхтич, румяный как яблоко, стоял с кружкой в руке у стены, такой довольный тем, что пан за него заступился, что дал бы себя порубить за незнакомца, хотя ничего не знал больше того, что это был князь. Он думал, как я говорил, что это Радзивилл или Острожский. Выпивка склоняла его к откровенности, обхождение — к сердечному излиянию, и на первые вопросы он начал ему весьмо обстоятельно всё рассказывать, хотя ему велели хранить тайну.
— Откуда вы возвращаетесь? Или куда едете?
— Я вам скажу, ваша светлость, — ответил шляхтич с радостной улыбкой, — это целая история, сказать по правде.
— Ну? И интересная?