Когда Палома, Мендоса и последние тлачикеро ушли, дом вздрогнул, словно недовольный бык стряхнул со шкуры мух. После прибытия священника я стала реже чувствовать на себе внимание, тянущееся холодными нитями: будто дом знал, что защитные символы на пороге моей комнаты обещают скорое возвращение Андреса. И был озадачен этим в его отсутствие, наращивал зловещую силу под оштукатуренными стенами и в резком полуночном хлопанье дверей.
Я тоже ждала. Когда было не с кем свободно поговорить о своих терзаниях, мысли плотно переплетались в голове и в груди. От внезапных движений я вздрагивала, и Палома любезно стала предупреждать меня о своем присутствии за несколько мгновений до того, как окажется в дверном проеме, чтобы я не вскакивала на ноги с широко раскрытыми глазами и сбитым отрывистым дыханием.
Если Палома и считала, что я сошла с ума, то виду не подавала. Возможно, то была ошибочная надежда или отчаянная нужда в компании, но мне начало казаться, что она скорее поверит в обратное. Или что она хотя бы одобряет те шаги, которые я предпринимаю в борьбе с домом.
В тот день, когда должен был вернуться падре Андрес, Палома помогала мне собрать постельное белье из спальни для стирки. Она взглянула на отметки на пороге и издала тихий звук, похожий на удовольствие. Или одобрение?
Позже, покидая дом, чтобы устроить сиесту, Палома остановилась у прохода с кухни в огород.
– Я так и не поблагодарила вас, донья, – тихо сказала она, скорее обращаясь к дверному проему, чем ко мне.
Я склонила голову. Паломину сдержанность я приняла как данность; ее добровольное проявление каких-либо эмоций – а тем более благодарности – заставило меня застыть.
– О чем ты? – осторожно спросила я.
– За то, что вернули его.
И она ушла, бесшумно заскользив по саду, будто ворон.
Когда тучи собрались над холмами и их тяжелые от дождя брюха окрасились в цвета заката, падре Андрес вернулся в Сан-Исидро. Я ждала его, стоя в проходе, ведущем в главный двор, и заламывала руки. Завидев, как он поднимается по холму к капелле, а не желающий исчезать свет отбрасывает его стройную тень на чапараль, я замерла.
Дело не в том, что теперь я буду не одна. А в том, что он вернулся.
Друг. Союзник. Плечо, на которое можно опереться.
За час до наступления темноты, пока на улице лил дождь, мы – два солдата, готовящиеся к ночной битве, – разбили лагерь в зеленой гостиной. Одеяла и свечи, копал и травы. Уголь для колдовского круга. Святая вода. Золотое распятие на шее у Андреса, поблескивающее в свете двух дюжин сальных свечей. Он стоял передо мной, ведун в одеянии священника, с карманным ножиком в одной руке и курильницей – в другой.
Запертая дверь за его спиной, камин – за моей. Мы были защищены с обеих сторон.
Андрес поставил курильницу у своих ног – дым взвился, будто туман на рассвете, – и протянул мне нож.
– Готовы? – Голос у него был низкий, как если бы он читал молитву. Я приняла нож.
Андресу необходимо было, чтобы я как хозяйка дома изъявила свое намерение и свою волю, чтобы помочь ему вытянуть наружу все, что находилось в стенах. Чтобы изгнать это, а затем – если все пойдет согласно плану – очистить комнаты.
Впиться пальцами в истертые насечки деревянной рукоятки было все равно что взять Андреса за руку. Свет свечи плясал на заостренном кончике ножа. Я сделала глубокий вдох и поднесла кончик к большому пальцу, давя до тех пор, пока не появилась рубиново-красная кровь.
Затем, следуя указаниям Андреса, я шагнула к нему, чувствуя, как забилось сердце, когда он принялся расстегивать и ослаблять воротник, обнажая нежную кожу горла. Там, прямо под адамовым яблоком, бился пульс, спокойный, ритмичный, гораздо более ровный, чем мой.