Как далеко в глубины детства проникают наши воспоминания? Мне известно несколько исследований этого вопроса, в том числе В. и К. Анри[34] и Потвина[35]. Из них следует, что существуют заметные индивидуальные различия среди обследованных лиц. Некоторые из них относят свои первые воспоминания к шестому месяцу жизни, другие ничего не помнят о детстве вплоть до окончания шестого или даже восьмого года. С чем же связаны эти различия в воспоминаниях о детстве и какое значение им принадлежит? Совершенно очевидно, что для решения этого вопроса недостаточно ограничиться собиранием материала и разных данных, здесь необходима еще и их обработка, в которой следует участвовать и предоставившему их лицу.
По моему мнению, мы крайне равнодушно воспринимаем факт инфантильной амнезии – утраты воспоминаний о первых годах своей жизни – и в результате упускаем шанс обнаружить в ней весьма специфическую загадку. Мы забываем, на какие высокие интеллектуальные достижения и сложные эмоциональные порывы способен ребенок примерно четырех лет, и нас должно просто-напросто удивлять то, что память последующих лет, как правило, очень мало сохранила сведений об этих психических событиях. Более того, у нас есть основания предполагать, что те самые забытые детские достижения не исчезли бесследно вместе с развитием личности, а оказали решающее влияние на все последующие периоды жизни. И несмотря на эту ни с чем не сравнимую значимость, они оказались забыты! Это обращает внимание на совершенно специфические условия припоминания (подразумевается «осознанное воспроизведение»), которые до сих пор не поддавались нашему познанию. Пожалуй, вполне возможно, что именно забвение детства способно предоставить нам ключ к пониманию тех амнезий, которые, согласно нашим новейшим данным, лежат в основе образования всех невротических симптомов. Из сохранившихся о детстве воспоминаний некоторые кажутся нам вполне понятными, другие – странными или совершенно непостижимыми. Нетрудно исправить отдельные заблуждения относительно и того и другого. Если подвергнуть сохранившиеся воспоминания какого-то человека строгой проверке, легко удастся установить, что не стоит ручаться за их достоверность. Некоторые из них явно ложные, неполные или смещенные во времени и пространстве. Сведения обследуемых лиц о том, например, что их первые воспоминания касаются, скажем, второго года жизни, явно недостоверны. Вскоре удается обнаружить и мотивы, которые объясняют искажения и смещения пережитого, да еще и доказывают, что причиной этих ошибочных воспоминаний не может быть простая ненадежность памяти. Мощные силы последующего периода жизни оказали серьезное воздействие на способность вспоминать переживания детства. Это те же самые силы, на которых лежит ответственность за то, что мы вообще так далеки от понимания нашего детства.
Как известно, процесс припоминания у взрослых людей имеет дело с разнообразным психическим материалом. Одни вспоминают с помощью наглядных образов, их воспоминания носят визуальный характер; другие индивиды способны воспроизвести с помощью памяти разве только смутные контуры пережитого события. Таких людей, по предложению Шарко[36], можно называть «Auditifs» (слухач –
Кто исследовал некоторое количество лиц с помощью психоаналитического метода, тот собрал в ходе этой работы немало примеров маскирующих воспоминаний различного рода. Однако изложение этих примеров чрезвычайно затруднено по причине ранее рассмотренного характера отношения впечатлений детства к последующей жизни. Чтобы какое-то из них признать маскирующим, необходимо зачастую описать историю всей жизни анализируемого человека. Только изредка, как в следующем великолепном примере, из их совокупности удается выделить и сообщить отдельное воспоминание.
Двадцатичетырехлетний мужчина сохранил в памяти следующую сцену из пятого года жизни. Он сидит в саду загородного дома на стульчике рядом с тетей, которая старается научить его распознавать буквы. Отличие
Очередной пример[38] относится к более позднему детству: один весьма серьезно «закомплексованный» относительно своих любовных дел мужчина, чей возраст перевалил за сорок, был старшим из девяти детей. При рождении самого младшего из них он достиг пятнадцатилетнего возраста, однако утверждал без тени сомнения, что никогда не замечал беременности матери. Под давлением моего недоверия у него всплыло воспоминание, что как-то раз в возрасте одиннадцати-двенадцати лет он видел, как мать перед зеркалом торопливо расстегивала пояс юбки. К этому он добавил (на этот раз без какого-либо принуждения), что она пришла с улицы и у нее неожиданно начались родовые схватки.
Еще хотел бы на единственном примере продемонстрировать, какой смысл может приобрести в результате аналитической обработки воспоминание о детстве, казавшееся до этого не имеющим никакого смысла. Когда в сорок три года я начал обращать внимание на остатки воспоминаний о собственном детстве, мне припомнилась сцена, которая с той поры – как мне думалось, с очень давних времен – время от времени приходила мне на ум и которую можно было бы отнести, согласно надежным признакам, к концу третьего года жизни. Я видел себя настойчиво что-то требующим, залитым слезами и стоящим перед ящиком, дверцу которого держал открытой мой сводный брат (он лет на двадцать старше меня), а затем неожиданно в комнату вошла, похоже вернувшись с улицы, моя мать, красивая и стройная. С помощью этих слов я наглядно представил себе увиденную сцену, с которой иначе ничего не смог был поделать. Собирался ли мой брат открыть или закрыть ящик (в первом варианте описания сцены он был назван «шкафом»), почему я при этом плакал и какое отношение к этому имело появление матери – все это было для меня неясным; я пытался объяснить это тем, что в воспоминании дело заключалось в подтрунивании надо мной старшего брата, что было прервано приходом матери. Такие недосказанности в сохранившихся в памяти воспоминаниях детства не редкость. Вспоминается какая-то ситуация, но у последней нет центра, неизвестно, на какой ее детали следует сосредоточить внимание. Аналитические разыскания привели меня к совершенно неожиданному пониманию упомянутой сцены. Я обнаружил отсутствие матери и заподозрил, что она, возможно, заперта в шкафу или в ящике, и потребовал у брата его открыть. Когда мое пожелание было выполнено и я убедился, что матери в ящике нет, я начал вопить: именно этот момент засел в памяти, за ним последовало успокоившее мою тревогу или тоску по матушке ее появление. Но что привело ребенка к мысли искать отсутствующую мать в ящике? Снившиеся в то же самое время сны туманно намекали на няню, о которой сохранились и другие воспоминания, вроде, скажем, такого: она обычно заставляла меня отдавать ей мелкие монеты, которые я получал в подарок, – деталь, способная претендовать на роль воспоминания, маскирующего какое-то более позднее событие. В итоге я решил облегчить себе задачу толкования и расспросить мою уже постаревшую маму об этой няне. Я узнал о ней много чего, в том числе и то, что она была умной, но нечестной особой, которая в послеродовой период матери совершила крупную кражу в доме и по настоянию моего сводного брата была отдана под суд. Эти сведения обеспечили мне понимание сцены из детства – меня как бы озарило. Внезапное исчезновение няньки не оставило меня равнодушным; именно к этому брату я и обратился с вопросом, куда она делась, вероятно, потому, что заметил его роль в этой истории; он ответил мне уклончиво и каламбуря, как предпочитал действовать всегда: ее «заключили в ящик». Этот ответ я тогда понял совершенно по-детски, от расспросов же отказался, поскольку больше ничего не мог узнать. Когда же через небольшой промежуток времени я хватился матери, то заподозрил недоброе: что мой скверный брат и с ней сделал то же, что с нянькой, и вынудил его открыть ящик. Тут я понял еще и то, почему в рассказе об увиденной сцене была подчеркнута худощавость матери, которая, будучи вновь обретенной, бросилась, видимо, мне в глаза. Я был на два с половиной года старше родившейся тогда сестры, а когда мне стало три года – совместной жизни со сводным братом пришел конец[39].
V
Оговорки
Если общеупотребительный материал нашей речи на родном языке кажется защищенным от забывания, то его применение подвержено достаточно частым сбоям, известным под названием «оговорка». Наблюдаемая у нормального человека обмолвка производит впечатление переходной ступени к возникновению при патологических предпосылках так называемой парафазии[40].
Здесь я чувствую себя в состоянии дать оценку одной предшествующей моей (что бывает крайне редко) работе. В 1895 г. Мерингер и К. Майер опубликовали сочинение «Оговорки и очитки». Их позиция изрядно отличается от занятой мною. Ведь один из авторов, задающий в этом сочинении тон, языковед и, похоже, подвигнут к исследованию стремлением лингвиста выяснить правила, согласно которым совершаются оговорки. Он надеялся, что на их основании удастся сделать вывод о «существовании определенного психического механизма, с помощью которого звуки одного слова, одного предложения, а также порядок слов в целом связаны и примыкают друг к другу совершенно определенным образом» (с. 10).
Авторы классифицируют собранные ими примеры оговорок сначала с чисто описательной точки зрения как
Для объяснения наблюдавшихся оговорок Мерингер фиксирует различие психического значения звуков устной речи. Когда мы произносим первый звук какого-то слова, первое слово некоей фразы, то процесс возбуждения распространяется и на последующие звуки и слова, а поскольку эти процессы одновременны, они могут влиять друг на друга и изменять друг друга. Возбуждение психически более сильного звука предваряет или сохраняется в звучании последующих звуков и тем самым нарушает менее важное психическое действие. В таком случае суть дела состоит в определении, какой звук слова более важен. Мерингер полагает: «Когда хотят узнать, какому звуку слова присуща наибольшая сила, то соблюдают те же правила, что и при поиске забытого слова, например какого-то имени. То, которое первым заново осознается, обладало, во всяком случае перед забыванием, большей мощью» (с. 160). «Особой значимостью выделяются, соответственно, начальные звуки корневого слога, начальный звук слова и гласные, на которые падает ударение» (с. 162).
Не могу в данном случае не возразить: независимо от того, относится ли начальный звук имени к важным элементам слова или не относится, неверно считать, что при забывании этот звук первым возвращается в сознание, а значит, упомянутое ранее правило здесь не действует. Когда в ходе поисков забытого имени наблюдаешь за самим собой, то сравнительно часто приходишь к уверенности, что оно начинается с определенной буквы. Так вот, подобное убеждение одинаково часто оказывается как обоснованным, так и необоснованным. Более того, я склонен утверждать, что в большинстве случаев указывается неверный начальный звук. Даже в нашем примере «Синьорелли» начальная буква и существенные слоги в заменяющих фамилиях отсутствовали, а как раз менее важная пара слогов «-елли» всплыла в памяти в эрзац-фамилии
В один прекрасный день мне не удавалось вспомнить название маленькой страны, ее столицей было
Албания скоро уступила место
Если допустить, что механизм, подобный обнаруженному нами при забывании имен собственных, соучаствует, видимо, и в возникновении оговорок, открывается путь к более обоснованной характеристике аналогичных ошибок речи. Сбой в речи, дающий о себе знать с их помощью, может быть вызван, во-первых, воздействием другой части того же самого высказывания, то есть с помощью предзвучия или послезвучия, либо посредством иной его формулировки в рамках одной фразы или их связки (сюда относятся все ранее заимствованные у Мерингера и Майера примеры). Во-вторых, такое нарушение речи может протекать аналогично процессу в случае «Синьорелли» под влиянием находящихся
В случае расстройства речи, возникающего под влиянием процессов из-за пределов произнесенного предложения или текста в целом, необходимо было бы позаботиться об установлении вносящих нарушения элементов, после чего возникнет вопрос: не может ли механизм этого нарушения речи выявить еще и предполагаемые законы образования ее форм?
Нельзя сказать, что Мерингер и Майер упустили из вида возможность расстройства речи в результате «сложных психических воздействий» со стороны элементов из-за пределов того же слова, предложения или части речи. Более того, они должны были заметить, что теория психической неравноценности звуков способна, строго говоря, удовлетворительно объяснить только случаи расстройства произнесения, а также и пред- или постсозвучия. Там, где искажение слов не ограничивается этим, как, например, при подменах или контаминациях слов, они без колебаний искали причины оговорок
(с. 62) «Ru. рассказывает о событиях, признаваемых им в глубине души „свинством“ (Schweineraien), он, однако, ищет более деликатную форму выражения и начинает так: „Dann aber sind Tatsachen zum