– Я… – Сенцов вспомнил молодую Ольгу, стоявшую на траве перед распахнутыми воротами вагона, ее призыв: «А ты с нами?» Он тяжело вздохнул: – Нет, я Антонину Иванну со стариками не брошу, мне нельзя, такая акробатика.
– Ну смотри, как знаешь… Только, чур, молчок.
– Могила. – Платон махнул рукой и тоскливо уставился сквозь прорезь в досках на придорожный лес, на редких коров, плававших в море цветущего клевера.
Побег состоялся через три дня, когда состав наконец-то в очередной раз пыхнул, крякнул и сдвинулся с места. Солдаты висели на подножках, глядя под колеса, чтобы никто не подвернулся, не размазался красным киселем по рельсам. Переселенцы замерли, веря и не веря, что они снова двигались. Липатьев и еще трое-четверо крестьян крепкого телосложения сгрудились на полу, поближе к концу вагона. На них никто не обращал внимания. За скрежетом состава потерялось всхрапывание половой доски, только задуло откуда-то, запахло машинным маслом. Сенцов и Тоня одновременно повернули головы и увидели, как чья-то чернявая макушка исчезает в образовавшейся дырище. Паровоз еще не набрал скорость, нырок получился плавным и неопасным. За первым беглецом тут же мелькнули пятки второго, намозоленные и черные, как будто наваксенные, за ними – рваный картуз. Алексей кинул тело в провал последним, бросив жене веселый взгляд. Он, кажется, хотел что-то сказать, но поезд наращивал темп, даже если бы и прокричал, то не расслышать. Иван Никитич, наблюдавший за исходом стоя, почему-то открыл рот и повернулся к Екатерине Васильевне. Она, не обращавшая до этого внимания на все окружавшее безобразие, вдруг воспряла безвольной головой, подняла руку и перекрестила супруга. Пискунов широким шагом по-молодецки бросился к дыре в полу и не дал сидевшему рядом с ней сухощавому парнишке залатать прореху. Он резво скинул вниз ноги и упал на спину, донесся слабый вскрик. Доски быстро уложили на место, кое-кто старательно отворачивался, другие осеняли себя крестным знамением. Поезд продолжал двигаться. Все.
Платон боялся поднять взгляд на Тоню. Она сидела, приоткрыв рот, грудь тяжело вздымалась, казалось, в ней бушевали рыдания, не смея выйти наружу и потревожить неуверенное хрупкое спокойствие свидетелей побега. Как ей сказать, что теперь она осталась один на один с жизнью на роковом ее повороте? И что он готов ее поддержать, как сможет? А зачем говорить? Ведь она и сама это знает, всегда знала. Просто помолчать рядом, подышать в унисон – этого вполне достаточно.
Через два часа поезд остановился.
– Ну что, шакалы, молчите? – Грозный капитан рывком отодвинул створку ворот и заорал, обильно приперчивая крик матом. – Пособники! Контра! Дали смыться ублюдкам! Помогали еще небось! Всех расстреляю, суки, падаль кулацкая, царское отребье!
Попутчики вжали головы, отворачивались, в глазах метался страх. В кривые щели вползла темнота, по полу засквозило. Конвойный вызвал двух старшаков и увел с собой. Каши не дали, сухарей тоже. Потекло душное ожидание: никто больше не приходил, не вытаскивал, не допрашивал. Сенцов знал, что подозрение в первую очередь падет на него, и пытался выдумать отговорки. Они выходили недопеченными, корявыми. Он не так боялся сгинуть на этой никому не известной станции, как оставить Тоню одну с больной старухой и недорослем на руках. Надо как-то извернуться, что-то наплести.
Ворота скрипнули, пропуская красноармейцев.
– Родственники беглецов, на выход, – грозно скомандовал прокуренный голос.
Платон встал, протянул Тоне руку, хотел помочь подняться Екатерине Васильевне, но Васятка его остановил легким прикосновением к плечу, мол, не стоит, пусть посидит. Они влились в тоненький ручеек таких же несчастных и поплелись к выходу. Красноармеец спрашивал у каждого имя, сверялся со списком, подсвечивая себе фонариком, и пропускал наружу, подталкивая по ссутуленным спинам.
– Фамилия? Кому родней приходишься? – гаркнул в лицо.
Сенцов второпях пробурчал имя, фамилию и замолчал, засомневался, к кому же себя причислить – к Пискунову или к Липатьеву. Неуверенно назвал Ивана Никитича.
– Кто ты ему? Работник? Таких не велено пущать. Отойди, не загораживай проход. – Грубая рука схватила за предплечье и оттащила вправо.
Тоня промелькнула рыбкой, растворилась в уличной темени. Платон немного помялся и вернулся к Екатерине Васильевне. Через час с небольшим ушедшие потянулись назад, зажимая рты руками. Пришла и Антонина в обнимку с притихшим сине-серым сыном. В остекленелых глазах застыл вой:
– Их всех поймали… И Алексея, и батюшку… Всех расстреляют на рассвете… Нас позвали проститься. – Она скривила рот, лицо передернулось судорогой: – Не надо маменьке говорить.
– Как? – он растерялся. – Сразу на расстрел? Эт-то что за…
Она беззвучно кивала головой и дрожала, правой рукой прижимала к себе Васятку, а левой закрывала ему рот. Сенцов порывисто встал, шагнул к выходу, но тут же вернулся на свое место, сел на пол, обняв колени. Что он мог сказать, сделать? Пожалуй, единственно возможное – просто находиться рядом. Горло пересохло, но добрести до фляги с водой не доставало сил.
На рассвете где-то неподалеку громыхнуло, и все. Через пару часов состав тронулся. В душном вагоне кружили подавленное молчание и редкие всхлипы, натыкались на посеревшие лица и судорожно сцепленные руки. Люди не говорили о случившемся. Всем хотелось жить: хоть в пустынном неведомом Казахстане, хоть на луне, но жить.
Дорога заняла четыре месяца; на лошадях, как в старину, вышло бы быстрее. После казни Ивана Никитича его вдова перестала есть и стала ходить под себя. Сенцов пробовал просить, чтобы ее ссадили, поместили в больницу, но от него грубо отмахивались. Через месяц она умерла. Просто не проснулась и лежала в своем изгаженном углу распухшая и холодная, как и положено лягушке, которую вытащили из пруда и отправили в засушливую степь. Солдаты забрали тело, не позволив похоронить по православному обряду, Тоня вымыла пол, как смогла, и состав покатил их дальше с длинными тоскливыми остановками под солнцепеком, под дождем, что проливался сквозь нелатаную крышу вагона, под равнодушной луной, которой они не видели.