Сшитое сердце

22
18
20
22
24
26
28
30

– Дай мне спокойно работать, малышка, – с нежностью пробормотал он, – иди спать. Мы и так слишком скоро увидимся снова, и у нас, наверное, будет время поговорить.

Назавтра, когда моя мать собиралась в путь, мельник подтащил к тележке три больших, крепко завязанных мешка. Фраскита с помощью старших взгромоздила их наверх. Ценный подарок, теперь у ее детей будет хлеб. Она предложила бледному человеку оставшийся у них кусок окорока, тот не взял, показав в широкой улыбке, как мало у него осталось зубов. Старик ласково перецеловал детей и помахал Мартирио, испепелявшей его взглядом, но молчавшей из опасения слишком быстро стереть радость с лица матери, уверенной, что ее семья защищена от голода.

Когда в середине дня, после начала подъема, еще более трудного из-за тяжести мешков, Фраскита и ее дети обернулись взглянуть на мельницу, им показалось, что они различают вдали лишь освещенную солнцем и продуваемую ветрами груду камней, водруженную на меловой горе руину с оторванными крыльями и без крыши. Они не увидели и следа сада и беседки.

Мартирио не обернулась. Она знала.

Разговор в горах

– Бланка, ты еле ноги волочишь! Не глупи, дай мне твой мешок, я повешу его на своего осла.

– Эухенио, оставь меня в покое.

– Тебя теперь легко выследить, ноги с возрастом стали подводить. Видишь, я даже даю тебе фору, продолжаю развлекаться после твоего ухода и только потом пускаюсь в погоню. После Сантавелы это стало слишком простой задачей. Раньше мне приходилось потрудиться. Шестнадцать лет, шестнадцать лет я потратил на то, чтобы отыскать тебя в горах, на краю света. Куда бы ты ни пошла, я пойду туда же. Ты мне опять ноги переломаешь, чтобы уйти от меня? На этот раз я предупрежден. Ты – моя единственная привязанность. Помнишь тот первый раз, когда ты меня бросила?

– Ты не менялся. Ты давал обещания, я столько тебе простила, столько забыла. Эти трупики…

– Я был молод, с твоей помощью я бы, может, стал бороться… Теперь слишком поздно – по твоей вине. Я люблю их запах, их ясные лица, их любопытство, жизнь, трепещущую в моих руках. Я живу, хожу, дышу ради этого, ради того, чтобы ощипывать маленькие нежные тела.

– Ты не родился людоедом. В детстве ты был ласковым, плакал в моих объятиях.

– Я любил тебя, хотел стать таким, как ты желала. Но я вырос.

– Не хочу больше тебя слушать. Ты теперь для меня никто.

– Если я теперь для тебя никто, отчего бы не выдать меня их правосудию? Если я теперь для тебя никто, покончи со мной! Возьми этот нож и зарежь меня! Чего ты ждешь? Я не стану противиться твоей воле, я не боюсь смерти, если она от твоей руки! Подумай обо всех этих детях! Смотри, я уже рядом с тобой. Лезвие приставлено к моей шее. Одно движение – и меня нет. Бланка, куда ты? Вернись! Вот видишь, я еще что-то для тебя значу! – весело заорал Эухенио, подобрав большой нож, который повитуха бросила, перед тем как снова тронуться в путь.

Последний гребень

У подножия последнего гребня лежала равнина, расчерченная полями, лугами и лесами, местами почерневшая от костров, которые разводили на ней после жатвы, зеленая от тенистых раскидистых деревьев, и там было полно людей, они сновали по ней взад и вперед, из дома в дом, с дороги на дорогу, из деревушки в деревушку. Так, значит, мир никуда не исчез, он по-прежнему гудел, до него можно было за день дойти от старой мельницы.

– Надо сказать им про мельника, – предложила Анхела.

– Нет, не говори ничего. Никто тебе не поверит, – заявила семилетняя Мартирио.

Зелени на высоком склоне, с которого они спускались, становилось все больше, и девочки позабыли про мельницу, они высматривали цикад, перестававших стрекотать при их приближении, потом набрали столько цветов и листьев, что повозка превратилась в paso, а сидевшая на мешках Клара играла роль Пресвятой Девы.

Анхела затянула церковное песнопение, вместо свечи зажав в руке толстую палку. Ее голос, хмельной от свободы и радости, летел, выводя гимн. И тогда из-за камней появились трое пеших мужчин, вооруженных мушкетами и тащивших за собой осла, и светлоглазый всадник. Пение резко оборвалось, и дети попрятались за все еще белые материнские юбки.