Сшитое сердце

22
18
20
22
24
26
28
30

Бланка последовала за Эухенио, и, пока Мануэль зажигал факелы и керосиновые лампы в маленькой пещере, ставшей лазаретом для Сальвадора, цыганка хлопотала вокруг человека с растерзанным лицом, перекроенным человеческой ненавистью.

– Меня удивляет, что поселок зашевелился из-за такой малости, – насмешливо сказал людоед. – Конечно, глаз это не радует, но чтобы все эти славные ребята кинулись на вооруженных людей после того, как столько лет молча подыхали! Заметь, если смотреть издали, из него получился бы неплохой Христос Скорбей, жаль, что черты лица залиты кровью. Их палачу следовало бы стать скульптором. У него талант, редко какое произведение волнует толпы. Что мы можем для тебя сделать, бедняга Сальвадор? Здесь столько надо зашивать.

– Он приходит в себя, – прошептала Бланка.

– Лучше снова его усыпить, чтобы не слышать, как он стонет. У меня в сумке есть все необходимое.

– Погоди! Он хочет что-то сказать.

– Человеческая воля не перестанет меня удивлять. Как можно надеяться произнести хотя бы слово таким ртом? Помолчи! Ты напрасно себя утруждаешь. Они только язык тебе и оставили.

Из зияющей раны мучительно вырывались окровавленные слова. Произнесенные не губами, но вспоротой плотью. Он знал, кто там пел. Он узнал этот голос – голос мятежа.

Стиснутая со всех сторон толпой Анхела запела. Ее жалоба взлетела над людьми, и стоявшие вокруг подхватили малышку, подняли вверх, чтобы ее пение разносилось как можно дальше, чтобы все увидели лицо неведомой девочки со слишком круглыми глазами, которая с такой силой и пронзительностью пела об их страданиях. Ее голос усиливал слова, что она забирала у них и швыряла в стены, в обитую гвоздями дверь, в проулки деревни, в темнеющее на востоке небо. Горестная мелодия их убожества, красота, извлеченная из страха лишиться самих себя, – они были то псами, что рыщут, уткнув носы в землю, в поисках добычи для хозяев, то мулами, нагруженными так, что потом уж и не распрямиться. Вспоротая песня, горло, разодранное шипом немой боли…

А потом было это изрезанное лицо, которое Анхела не узнала, страдание, начертанное на плоти, живой шедевр – и она больше не смогла петь.

Чтобы все даже в сумерках могли полюбоваться работой палача, гвардейцы поднесли факелы так близко к распоротой плоти, что в наступившей тишине было слышно, как она булькает и хрипит.

Анхела сидела на плечах старого, но крепкого человека, деревенского дурачка, который не сбросил ее, когда ринулся на солдат. Как он собирался драться с девочкой на плечах? Перепуганная выстрелами и внезапной яростью людского моря, она колотила ногами по груди своего носильщика, чтобы тот опустил ее на землю, и не понимала, что девочке ее роста не выжить в царившей метром ниже кровавой неразберихе. Вот так, вознесенная над мятежом, она стала его знаменем, и все были убеждены, что она не переставала петь, потому что ее голос еще звучал в их ушах. Но Анхела кричала совсем другое, а дурачина, ставший знаменосцем, рассекал поле боя во всех направлениях, чтобы все могли ее видеть, чтобы она вселяла в людей мужество, чтобы плыла эта победная мелодия, которая пришла к ней, когда она услышала людской ропот.

Моя сестра была сама не своя от того, что ее мотало из стороны в сторону над схваткой, она слышала свист пуль, она впивалась ногтями в щеки дурачка, выдирала у него волосы. Солдаты целились в нее со стен казармы – они видели в этой девочке главу восстания. Анхела же рвалась к маме, им надо продолжать путь! А дурачок раскачивался и хохотал во все горло среди умирающих, шлепая по крови, перешагивая через тела, и в конце концов ввалился в казарму следом за своими товарищами, все еще беззвучно орущими песню, что увлекала их за собой.

Только глубокой ночью Анхелу, с головы до ног перепачканную кровью сражавшихся, дрожащую всем телом, измученную, вырвали из рук полоумного старого весельчака. На ней не было ни царапины, но после участия в этой битве нижнюю губу у нее чуть перекосило, и отныне выражение грусти рассеивалось, лишь когда Анхела заливалась смехом.

Женщины отвели ее к матери, которая металась по охваченным мятежом улицам, выкрикивая ее имя.

Повсюду горели костры, в осеннем воздухе пахло кровью. Под вопли раненых выпотрошили церковь и священника, и, захмелев от резни, крестьяне с факелами и ружьями потянулись к гасиендам. Большую часть тех, кого помещики отправили за подмогой, перебили как кроликов. Каждый чувствовал, что эта ночь – расплата за вековые страдания, что все возможное зло должно свершиться до рассвета в уплату по всем счетам, потому что другой ночи у них не будет. Завтра же явится армия, надо будет снова сражаться и умирать.

– Я тоже узнал поющий голос, – сказал Мануэль, чтобы заставить Сальвадора замолчать. – Девочка пришла с той стороны сьерры, из Сантавелы, вместе с женщиной, которая говорит, будто притащила оттуда свою тележку.

– Нет ли у этой женщины сына с красными волосами? – спросила Бланка.

– Он сидел в тележке, а позади него сидела маленькая сияющая девочка с глазами цветы соломы.

– Да это же швея! Вот кто может заштопать ему лицо. Надо послать за ней… Мануэль! Если хочешь, чтобы Сальвадор остался в живых, найди эту чужачку. Лишь она сможет зашить его как следует. Только побыстрее, он распадается на глазах!

Мир не нравился Фраските. Он был не таким, каким представлялся ей сверху, с ее гор. Она снова тронулась в путь, не дожидаясь, пока встанет солнце, потащила свою тележку на юг, чтобы как можно скорее уйти подальше от бойни.