К моей матери, которая была хозяйкой старого замка при постоянно отсутствующем муже, домовой сначала не испытывал тёплых чувств, – может быть, он считал для себя зазорным подчиняться женщине. В знак протеста он раскидывал домашнюю утварь и даже пытался как-то поджечь чулан. Однако моя матушка отличалась, как я упоминал, твёрдым характером и быстро приучила домового к порядку.
Она взяла плеть с железным наконечником и обошла все помещения в замке, стегая стены, пол, скамьи, кровати и сундуки, при этом приговаривая властным и сильным голосом:
Домовому пришлось смириться. Единственное, что он себе позволял потом, это навалиться ночью на кого-нибудь из спящих и сдавить его, так что в это время нельзя было пошевелиться. Впрочем, на вопрос, к худу или к добру подобное знамение, домовой всегда отвечал мрачным голосом «да» или «нет». Вот так-то и я его увидел, когда он на меня навалился во сне, и услышал, как он сказал «да», что меня опечалило, поскольку первое, о чём я подумал, было плохое.
Увы, его пророчество сбылось, – вздохнул Робер и затем спросил монаха. – А как вы полагаете, домовые – это представители нечистой силы, или просто один из видов духов, которых так много на свете?
– Когда Господь изгнал с неба Люцифера и его сподвижников, те прямиком отправлялись в ад, – принялся объяснять Фредегариус. – Кто сильно был отягощён грехом, попадали в самый центр преисподней, кто менее – ближе к поверхности земли. Что же касается появления домовых, то отцы церкви сообщают нам о неких «духах», которые раскаялись в своих грехах перед изгнанием из рая, но так и не были прощены Богом. Домовые не боятся икон, святых мощей и реликвий, но они им в тягость, ибо постоянно напоминают о наказании – жить вместе с человеком и помогать ему; прощение наступает в том случае, если домовой на протяжении семидесяти лет всячески помогал хозяину жилища. Тогда домовой, – вернее, дух, которого мы зовём домовым, – получает возможность попасть в Царствие Божие. Но тёмная сторона души домового мешает ему быть в течение целых семидесяти лет помощником человека, поэтому домовые живут с людьми гораздо дольше.
– Вот оно что! – протянул Робер. – Ну, теперь мне ясно, как божий день, почему домовой жил с нами, то помогая, то, напротив, принося вред. Однако пользы от него было, всё-таки, больше, поэтому, переселяясь в замок, построенный мною, я забрал домового с собой. Вам, безусловно, известно, как это делается. Надо выйти в полнолуние на улицу, имея с собой привязанный на верёвочку левый башмак. Ни в коем случае нельзя оглядываться; как только почувствуете тяжесть, это означает, что домовой согласился жить с вами, то есть залез в ваш башмак и готов отправиться в новое жилище.
Со временем я обжился в новом замке, и он перестал казаться мне чужим, – продолжал Робер. – Я приступил к исполнению своих обязанностей синьора. Служившие у меня молодые дворяне составляли мою дружину, и с ними у меня не было трудностей. Хуже обстояло дело с моими крестьянами. Они требовали от меня так много, постоянно в противоречии с самими собой, что мне пришлось бы разделиться надвое, натрое или даже на четыре части, чтобы угодить им.
К примеру, они хотели жить в полном довольстве, но при этом трудиться как можно меньше. Если я заставлял их работать на полях в полную силу, они ворчали и называли меня бессердечным и злым; но стоило мне ослабить вожжи, как начинались жалобы на то, что скоро всё у нас пойдет прахом и закончится полной нищетой. Найти же золотую середину было совершенно невозможно, ибо всегда находился кто-нибудь недовольный либо работой, либо отдыхом от неё. Точно так же было с наказаниями: волей-неволей мне приходилось наказывать лентяев, пьяниц, буянов и воров, что вызывало обвинения в жестокости. Но едва я смягчал наказания или реже применял их, тут же слышались стоны о том, что от лиходеев житья не стало, и я отдал добрых людей им на растерзание.
Видя во мне своего заступника и покровителя, крестьяне полагали, что имеют полное право обращаться ко мне с любыми просьбами, которые нередко были так настойчивы, что больше походили на приказания. Невозможно сосчитать, как много всего я давал в долг, невозможно перечислить, какую помощь оказывал, но моим добрым крестьянам всего этого было мало; причём, они были так хитры, что в большинстве случаев нельзя было определить, действительно ли их привела ко мне нужда или они просто хотят поживиться от меня на дармовщину. Некоторые семьи были должниками из поколения в поколение, и это воспринималось как нерушимый обычай; правда, они готовы были в любой момент прийти мне на помощь и даже положить голову за своего господина, – чего же ещё мне нужно? Они мои верные слуги и я должен быть этим доволен, говорили они.
Сущим кошмаром для меня было вершить суд и разбирать крестьянские тяжбы: взаимные упреки, крики, а порой и драки неизменно сопутствовали судебному процессу, и сколько бы я не грозил страшными карами его участникам, сколько не призывал их к порядку, всё было, как об стенку горох, и помогало только на краткое время. О справедливости на суде нечего было и мечтать: попробуйте отделить правду ото лжи, если они так сильно перемешаны, что одно становится продолжением другого. Какое бы решение я не принимал, всё равно оно не было до конца правильным; ну, а уж о том, что мои приговоры вызывали обиду и раздражение – иной раз у выигравшей стороны больше, чем у проигравшей – я и не говорю.
Отдельно надо рассказать о ius primae noctis… Вам известно, что это означает, святой отец?
– Да, – отвечал Фредегариус, встрепенувшись, – Право господина провести первую ночь с новобрачной, если она его крестьянка или вышла замуж за его крестьянина. Священное древнее право, подтвержденное законами. Но надо ли останавливаться на этом, мессир?
– Отчего же? – возразил Робер. – На исповеди нужно говорить обо всём, ничего не утаивая. Должен заметить, что вы исключительно целомудренный исповедник, мне чаще попадались иные, очень охочие до интимных подробностей. О, не подумайте, что я издеваюсь над вами, напротив, мне нравится ваша душевная чистота! Не беспокойтесь, в этом моём рассказе не будет решительно ничего, что её оскорбит.
Да, ius primae noctis – древнее и священное право. Так его и воспринимал мой добрый народец, но мне, принявшему устав нашего рыцарского братства, плотские утехи были воспрещены. Однако напрасно я пытался объяснить это моим крестьянам: они никак не могли взять в толк, почему я, их господин, мужчина на вид вполне здоровый, отказываюсь провести первую ночь с девушками, принадлежащими мне по праву.
Мои слова о данном обете воздержания никого не убеждали; селяне заподозрили, что у меня есть какой-то недостаток по мужской части. Прислуга в замке была подвергнута самым хитроумным и тщательным расспросам, а поскольку слуги ужасно любят сообщать даже малознакомым людям всё о своих хозяевах, до последней чёрточки, то вскоре эти подозрения были развеяны.
Тогда крестьяне оскорбились: они решили, что я пренебрегаю их дочерьми. Пошли слухи, что на Востоке я познал с тамошними красавицами такие наслаждения, после которых меня не может прельстить ночь любви с простыми сельскими девушками.
Отношение ко мне стало заметно прохладнее. Мое родство с моим народом было нарушено, – в прямом смысле слова, – как теперь он мог называть меня своим отцом?
Робер тряхнул кувшин с вином и вылил последние капли в свой стакан. Осушив его, он посмотрел в окно и сказал:
– Ночь на исходе, близится утро, – что же, моя исповедь тоже подходит к концу. Вам недолго осталось страдать, но напоследок я расскажу вам о самом страшном моём поступке.