И речь шла про человека, которого после тяжелого рабочего дня подняли с постели, чтобы он коротал ночь в крошечной спаленке без камина, принимая трудные роды!
Мать Лоры утверждала: «Все доктора – герои», и говорила это с чувством, ведь в ночь перед рождением Лоры врач приехал к ней из ближайшего городка, невзирая на снежный буран, один из сильнейших на памяти тогдашних людей. Ему пришлось оставить лошадь и двуколку у фермерского дома на большаке и пройти последнюю милю пешком, так как окружную ларк-райзскую дорогу совсем замело. Неудивительно, что, когда Лора наконец появилась на свет, он произнес:
– А вот и ты! Та самая особа, которая и устроила весь этот переполох. Будем надеяться, ты того стоила!
Эту фразу запомнили и пользовались ею как заготовленной впрок розгой, когда Лора плохо себя вела в детстве.
Летом из окна почты Лора могла разглядеть возвышавшуюся над густой зеленой листвой серую церковную башню с флагштоком и витые краснокирпичные трубы дома священника. Зимой сквозь голые деревья виднелись узоры на алтарном окне церкви, старинный кирпичный фасад пастората и грачи, трепыхавшиеся и кричавшие над вершинами высоких вязов, в которых они гнездились ранней весной.
Ко времени приезда Лоры в Кэндлфорд-Грин попечением о душах тамошних жителей занимался священник старой школы. Это был осанистый, как тогда выражались, пожилой человек, высокий, скорее крупный, чем дородный, с румяными щеками и копной седых волос, державшийся с сознанием своей власти. Жена его, маленькая коренастая толстушка, расхаживала по селу в удобном старом платье, ведь, как она однажды сказала, «Здесь все меня знают, так стоит ли наряжаться?» Однако, направляясь в церковь или нанося послеобеденные визиты тем, кто был равен ей по положению, она одевалась в шелка, атлас и страусовые перья, приличествовавшие ее рангу внучки графа и жены священника, обладавшей немалым личным состоянием. Сельчане говорили, что женщина эта «немного своевластная», но в целом она пользовалась у них популярностью. Навещая обитателей коттеджей или совершая покупки в лавках, пасторша обожала выслушивать и обсуждать последние пикантные сплетни, которые не гнушалась затем повторять, причем, по утверждению некоторых, кое-что прибавляя от себя.
Церковные службы были долгими, старомодными и скучными, зато все делалось как следует и в надлежащем порядке, а музыка и пение для тогдашней сельской церкви казались исключительно хорошими. В своих проповедях мистер Кулздон призывал бедных прихожан довольствоваться предназначенной им свыше участью и повиноваться установленному на земле порядку. Богатым же напоминал об ответственности, налагаемой на них высоким рангом, и долге благотворительности. Будучи человеком состоятельным, занимая видное положение в маленькой общине и искренне любя деревенскую жизнь, сам он, естественно, не усматривал в общественном устройстве никаких недостатков, а поскольку по натуре был щедр, обязанность помогать бедным и страждущим также доставляла ему удовольствие.
В холодные, суровые зимы в пасторатском стиральном баке дважды в неделю варили суп, который без лишних вопросов наливали в бидоны всем явившимся. К этому супу – наваристому, аппетитному, с перловкой, кусочками постного мяса, золотистыми кружочками моркови и маленькими пухлыми клецками, настолько густому, что в нем, как говорили, ложка стояла, – не могли придраться даже самые неимущие бедняки, многоопытные знатоки и ценители благотворительных супов. Больным посылали карамельные пудинги, домашнее желе и полбутылки портвейна, а кроме того, в приходе существовал неписаный закон, согласно которому, любой выздоравливающий, отправив в воскресенье ровно в половине второго в дом священника тарелку, получал порцию пасторского жаркого. На Рождество раздавали одеяла, девочкам, впервые отправлявшимся в услужение, – сорочки из небеленого миткаля, старухам – фланелевые нижние юбки, старикам – жилеты на фланелевой подкладке.
Так продолжалось целую четверть века; мистер и миссис Кулздон, их толстый кучер Томас, горничная Ханна, лечившая сельчан от мелких недомоганий травяным чаем и мазями, повар Гэнтри, пятнистый далматин, бежавший за экипажем миссис Кулздон, тяжелая резная мебель из красного дерева и роскошные парчовые портьеры в доме священника казались местным жителям почти столь же вечными и незыблемыми, как церковная башня.
Но однажды летним днем миссис Кулздон, одетая в выходное платье, укатила в своей коляске на большой модный базар и организованную знатью графства благотворительную ярмарку, а обратно, в придачу к своим многочисленным покупкам, привезла микроб, который прикончил ее в течение недели. Мистер Кулздон тоже подхватил инфекцию и через несколько дней последовал за женой; супругов похоронили в одной могиле, к которой их гробы сопровождало все население прихода, искренне оплакивавшее усопших по меньшей мере один день, даже те, кто раньше о них почти и не думал. «Кэндлфорд ньюс» поместила трехколоночный отчет о похоронах под заголовком «Трагедия в Кэндлфорд-Грине: похороны всеми любимого священника и его супруги» с фотографией могилы и прилегающей лужайки, заваленных венками, крестами и трогательными букетиками садовых цветов; выпуск этот продавали по четыре пенса за штуку; статью вставляли в рамки и вешали на стены коттеджей.
Потом прихожане начали задаваться вопросом, каким будет новый священник.
– Нам повезет, если следующий будет таким же хорошим, как мистер Кулздон, – говорили люди. – Тот был настоящий джентльмен, а жена его – леди. Никогда не вмешивался ни в чьи дела и был добр к бедным.
– А покупал только в местных лавках и расплачивался сразу, – подхватывали лавочники.
Несколько месяцев спустя после того, как рабочие заново отделали в пасторате все комнаты, а сад и загон перерыли вдоль и поперек, чтобы добраться до сточных труб, что, само собой, вызывало подозрения, прибыл новый священник, но он сам и его семья относились уже к совершенно новому порядку вещей, а посему о них в этой летописи будет рассказано ниже.
Иногда нам чудится, что привычное земное окружение усопших должно нести на себе их отпечаток. Мы видели их в такой-то день, в таком-то месте, в такой-то позе, улыбающихся или не улыбающихся, – и сцена эта столь глубоко запечатлелась в наших сердцах, что нам кажется, будто они должны были оставить после себя более прочный, хотя и невидимый для глаз простых смертных, след. Или, быть может, лучше сказать: след, невидимый ныне, ибо с открытием звуковых волн проявилось бесконечное множество вариантов.
Если же в мире сохранились подобные отпечатки старого доброго мистера Кулздона, то, возможно, один из них – тот облик, в каком однажды увидела его Лора, когда священник во время одной из своих ежедневных прогулок остановился на лужке. Откормленный и холеный, он стоял посреди мира, казалось, созданного специально для него, важно качал головой, взирая на ужимки резвившегося поодаль сельского дурачка, и точно задавал себе обычный вопрос простых смертных: «Как же так? Как же так?»
Ибо в Кэндлфорд-Грине был свой дурачок – парень, родившийся глухонемым. От рождения он, вероятно, не был умственно отсталым, но появился на свет слишком рано, чтобы употребить себе на пользу замечательную современную систему обучения ему подобных несчастных, и в детстве ему позволяли разгуливать без надзора, пока другие дети были в школе, так что изоляция и отсутствие каких бы то ни было способов общения с ровесниками сильно на нем сказались.
В то время, когда его знала Лора, это был уже взрослый, крепко сбитый мужчина с небольшой золотистой бородкой, которую ему подстригала мать, и в те моменты, когда он вел себя тихо, выражение его лица было скорее наивным, чем бессмысленным. Мать глухонемого, вдова, была прачкой, и он носил ей корзины с бельем, таскал воду из колодца и вертел ручку гладильного катка. Дома они использовали меж собой примитивный язык знаков, который придумала его мать, но с внешним миром он общаться не мог, и по этой причине, а также из-за периодических приступов бешенства, никто не брал его на работу, хотя он был силен и, вероятно, сумел бы научиться любому простому ручному труду. Его прозвали Полоумным Джо.
Все свое свободное время, то есть большую часть дня, Джо бездельничал на лужке, наблюдая за людьми, работавшими в кузнице и столярной мастерской. Иногда, спокойно поглазев на них, он вдруг разражался громкими нечленораздельными воплями, которые окружающие принимали за хохот, после чего разворачивался и мчался за околицу, где у него было много убежищ в лесу и живых изгородях. Тогда работники смеялись и замечали:
– Полоумный Джо – вылитая обезьяна. Те тоже при желании могли бы говорить, но полагают, что тогда мы бы заставили их трудиться.