В Кэндлфорд!

22
18
20
22
24
26
28
30

На дальней стороне лужка, почти напротив почты, высился солидный коттедж, к которому примыкала столярная мастерская. В любую погоду большая двустворчатая дверь мастерской была распахнута, и за нею можно было заметить рабочих в белых фартуках, по щиколотку утопавших в стружках, которые, пилили, тесали и строгали на верстаках, а за ними окно, через которое виднелся сад со старомодными цветами и виноградной лозой, увивающей серую стену.

Там жили и трудились три Уильяма Стоукса – отец, сын и внук. В то время из-за границы не привозили ни готовых дверных полотен, ни каминных полок, ни оконных рам, и с помощью пары подмастерьев Уильямы не только выполняли все плотницкие и столярные работы в округе, но кроме того изготавливали мебель для живых и гробы для мертвых. Конкурирующих мастерских тут не было. Уильям-старший был единственным кэндлфорд-гринским плотником, так же как мисс Лэйн – почтмейстершей, а мистер Кулздон – священником.

Хотя столярная мастерская являлась менее популярным местом встреч, чем кузница, у нее тоже были свои завсегдатаи: как правило, серьезные пожилые мужчины, в первую очередь хористы, поскольку Уильям-старший играл на церковном органе, а Уильям-средний был регентом. Старый мистер Стоукс не только играл на органе, но и построил его собственными руками, каковые заслуги перед церковью и музыкой обеспечили ему особое положение в обществе. Но почти так же его ценили за огромный опыт и общепризнанную мудрость. Если житель Кэндлфорд-Грина оказывался в беде или затруднении, он обращался к Уильяму-старшему, ведь было известно, что тот никогда не подведет. Мистер Стоукс некогда был близким другом отца мисс Лэйн, а затем стал и ее другом.

Когда с ним познакомилась Лора, ему было уже под восемьдесят, и его сильно беспокоила астма, но время от времени он еще занимался плотницким ремеслом, обернув свою длинную сухощавую фигуру белым фартуком и заправив густую белую бороду в жилет; а летними вечерами, когда из распахнутых дверей церкви лился раскатистый рев органа, прохожие говорили:

– Готов поспорить, это играет старый мистер Стоукс! И я не удивлюсь, если он исполняет собственную музыку.

Иногда он действительно исполнял собственную музыку, ибо мог часами импровизировать, но куда больше ему нравилось для собственного удовольствия играть сочинения великих мастеров.

Невысокий, коренастый Уильям-средний внешне не походил на отца: старик был так же прям и почти так же тонок, как доска. Лицом Уильям-сын был вылитый Данте Габриэль Россетти, и много позже Лора, увидев портрет этого поэта и живописца, воскликнула: «Мистер Уильям!», ибо все, разумеется, называли Стоукса-среднего мистером Уильямом. Отца его всегда почтительно именовали мистером Стоуксом, а племянника – «молодым Вилли».

Как и отец, мистер Уильям одновременно был и музыкантом, и ремесленником старой школы, посему, естественно, ожидалось, что эти таланты, как само собой разумеющееся, унаследует и Уильям-младший. Тот день, когда с молодым Вилли был подписан договор об ученичестве, стал для старого мистера Стоукса великим днем, ведь он рассматривал этот документ как гарантированное будущее старинного семейного предприятия. Когда он и его сын упокоятся с миром, в Кэндлфорд-Грине все равно останется Уильям Стоукс, плотник и столяр, а потом, возможно, появится еще один Уильям.

Но сам Вилли не был в этом столь уверен. Он официально поступил в ученики к своему деду, как было принято в те дни в семейных заведениях, скорее потому, что принадлежал к ремесленной династии, а не потому, что хотел стать плотником. Работа в мастерской была для него всего лишь работой, а не искусством или религией, к музыке же, столь священной для его деда и дяди, он питал лишь небольшую склонность.

Это был высокий, стройный шестнадцатилетний парень с красивыми карими глазами и светлым (чересчур светлым) розовато-белым лицом. Будь живы его мать или бабушка, они усмотрели бы в чередующихся приступах апатии и бесшабашной оживленности признаки того, что мальчик слишком быстро растет и это наносит вред его здоровью. Однако единственной женщиной в дедовском доме была немолодая двоюродная сестра Уильяма-среднего, выполнявшая обязанности экономки, – суровая, тощая, угрюмая женщина, чьи мысли и энергия были сосредоточены на поддержании в жилище безукоризненной чистоты. Когда входная дверь их дома открывалась и за ней показывалась маленькая полупустая передняя с напольными часами и линолеумом с узором из лилий, в нос любопытствующему ударяли свежие, холодные запахи мыла и полироля. Все, что можно надраить, в этом доме было надраено до снежной белизны; ни на одном стуле, коврике или картинной раме не было ни пылинки; набитые конским волосом кресла и диваны были отполированы до ледяного блеска, столешницы можно было использовать вместо зеркал, и повсюду царил дух неуютного порядка. В смысле чистоты это действительно был образцовый дом, но для чувствительного, добросердечного мальчика-сироты он не подходил.

Общим помещением в доме являлась только кухня. Там три поколения Стоуксов принимали пищу и там же обязательно снимали обувь, прежде чем удалиться к себе в спальни, служившие исключительно для сна. Вернуться домой в дождливый день в мокрой одежде считалось преступлением. Сушка вещей «учиняла в доме беспорядок», поэтому Вилли – единственный из всех троих, кто выходил на улицу в такую погоду, – переодевался тайком и оставлял свою одежду сохнуть, где придется. Из-за частых простуд он кашлял до самой весны. «Кладбищенский кашель», – говорили деревенские старики и многозначительно качали головами. Но дед Вилли, казалось, этого не замечал. Хотя он нежно любил паренька, у него было слишком много других интересов, чтобы внимательно следить за самочувствием внука. Он предоставлял это родственнице, которая была поглощена домашними хлопотами и уже начинала тяготиться этим «великовозрастным увальнем», который пачкает полы и ковры и которому нужно столько еды и чистой посуды, что хватило бы на целый полк.

Музыкой, которую любили его дед и дядя, Вилли не увлекался. Органным фугам он предпочитал игру на банджо и популярные песенки вроде «Ах, эти золотые туфельки» и «Прекрасные черные очи» – и только в церкви иногда исполнял гимны, похожий в своем белом стихаре на ангела.

Однако в остальном он испытывал огромную любовь и тягу к красоте.

– Мне нравятся глубокие, насыщенные цвета – фиолетовый, малиновый, синий, как у тех дельфиниумов, а тебе? – спросил он однажды у Лоры в саду мисс Лэйн. Лора тоже любила эти цвета. Она даже стеснялась отвечать на вопросы анкет своих следивших за модой подружек: «Любимые цвета?» Пурпурный и малиновый. «Любимые цветы?» Красная роза. «Любимый поэт?» Шекспир. Это выглядело так тривиально. Она почти завидовала предыдущим опрошенным и их предпочтениям, когда читала: «Любимые цветы? Петуния, орхидея, душистый горошек». Лоре в это время еще недоставало светского остроумия, чтобы отвечать: «Любимый цветок? После розы, конечно?» или воздавать должное Шекспиру лишь на словах, и потому она была вынуждена казаться неоригинальной.

Вилли тоже любил читать и не чурался поэзии. Каким-то образом у него в собственности очутилась старая потрепанная поэтическая антология под названием «Тысяча и одна жемчужина»; когда паренек приходил на чай к мисс Лэйн, знавшей его мать и питавшей к нему особую привязанность, он приносил эту книгу, и после окончания рабочего дня они с Лорой устраивались под ореховыми деревьями в глубине сада и по очереди читали из нее вслух.

Для Лоры в те дни почти все в литературе оказывалось ново, и каждое открытие было подобно Китсовым «створкам тайного окна над морем сумрачным». Под потрепанной ветхой обложкой той книги содержались и «Ода соловью», и «Жаворонок» Шелли, и «Ода долгу» Вордсворта, и другие перлы, заставлявшие сердце трепетать от восторга. Вилли воспринимал их совместные чтения спокойнее. То, что Лора любила, ему всего лишь нравилось. Но нравилось искренне, и это много значило для Лоры, ведь никто из тех, с кем она успела свести знакомство за свою недолгую жизнь, за исключением ее брата Эдмунда, поэзию ни в грош не ставил.

Но один эпизод с участием Вилли запечатлелся в ее памяти ярче, чем чтение стихов или передряги, в которые он попадал с другими мальчишками, например, когда его спустили на цепи в колодец, чтобы спасти утку, которая провела там целые сутки, громко крякая и тщетно пытаясь найти берег в этом глубоком тесном пруду, куда она угодила; или тот случай, когда, невзирая на советы взрослых мужчин, Вилли забрался на вершину загоревшегося стога, чтобы сбить оттуда граблями пылающую солому.

Однажды Лора явилась к Стоуксам с сообщением от мисс Лэйн экономке и, не застав никого дома, пересекла двор, и вошла в сарай, где работал Вилли. Он был занят сортировкой досок и, желая подразнить, а быть может, напугать девочку, указал на груду досок, лежавшую в полутемном дальнем конце сарая.

– Взгляни-ка! Подойди и положи на них руку. Знаешь, для чего все эти доски? Что ж, я скажу тебе. Для гробов. Интересно, кому достанется эта доска и эта, и вон та? Эта ровная узенькая планочка, возможно, твоя; она как раз нужного размера. А та, внизу, – Вилли дотронулся до доски пальцами ноги, – может, для того самого парня, который сейчас вовсю рассвистелся на улице. Все они кому-то предназначаются, и по большей части – тем, кого мы знаем, хотя никаких имен на них нет.

Лора притворно рассмеялась и назвала Вилли ужасным мальчишкой, но ей почудилось, будто яркий дневной свет внезапно померк, и впоследствии всякий раз, проходя мимо этого сарая, девочка вздрагивала и вспоминала груду досок, ожидающих в полутьме, пока кому-нибудь из тех, кто сейчас беззаботно направляется по своим делам через лужок и без содрогания минует сарай, не понадобится гроб. Тот вяз или дуб, из которого предстояло изготовить гроб для нее, в ту пору, должно быть, еще зеленел, Вилли же гробовой доски не досталось, ибо он упокоился в братской солдатской могиле в южноафриканском велде.