– Не думаете расстаться с ним? – спросила Элеонора, ревновавшая Диксона к новым хозяевам.
– Ни в коем разе! Мы с ним большие друзья. Да и миссис Осбалдистон не захочет отпустить его, я уверен. Просто некоторые дамы ждут, что работник будет заглядывать им в глаза, а старина Диксон этой науке не обучен.
Элеонора промолчала. Они подошли к цветнику, пробуждавшему у нее жуткие воспоминания. Она не могла говорить. Ей казалось, что она и двинуться не сможет, как ни старайся, – такое чувство посещает нас в ночных кошмарах, – однако еще прежде, чем ее ужас достиг своего апогея, они миновали цветник и в голове у нее вновь просветлело. Мистер Осбалдистон продолжал между тем занимать ее легкой беседой:
– В конце концов, мы вознаграждены за послушание, мисс Уилкинс, за то, что неукоснительно исполнили вашу волю: если железная дорога пройдет через ясеневую рощу, представляете нашу жизнь без этих зарослей? Пришлось бы целыми днями смотреть на поезда, и грохот был бы намного слышнее. Так вы решительно отказываетесь зайти в дом, мисс Уилкинс? Миссис Осбалдистон велела сказать вам, какая радость для нас… Что ж! Я могу понять ваши чувства… Конечно, конечно! Это кратчайший путь в город, мы и сами всегда ходим через конный двор, в нашем возрасте ни к чему делать лишний крюк, но у молодежи свои предпочтения… Ха, – добродушно воскликнул он, – Диксон тут как тут, высматривает свою мисс Элеонору, которая у него с языка не сходит. Старый ворчун, – доверительно сообщил он ей, – вечно недоволен посадкой наших дочерей и знай себе твердит, что им бы поучиться ездить верхом у «барышни»…
– Ничего не попишешь, сэр, у них совсем не та манера править, и в седле болтаются, как куль с мукой. То ли дело мисс Элеонора…
– Замолчи, Диксон! – остановила она его: понятно теперь, почему хозяйка недолюбливает старика. – Разрешите мне забрать у вас Диксона на часок, нам нужно вместе уладить одно дело, пока я здесь.
Получив согласие, они молча, явно договорившись заранее, направились в сторону кладбища: Диксон хотел показать Элеоноре то место, где он желал бы лежать после смерти. Старательно обходя по высокой, нескошенной траве ушедшие в землю могильные плиты, Диксон подвел Элеонору к свободному клочку земли рядом с могилой своей Молли.
«Незабвенной памяти Мэри Гривз. Род. 1797 – ум. 1818. Расстаемся, чтобы соединиться навеки».
– Я поставил ей памятник на свои первые сбережения, – произнес Диксон, глядя на могильный камень; потом достал нож и начал отчищать буквы. – И сразу сказал себе, что лягу в землю тут, подле нее. У меня на сердце будет спокойнее, если вы исполните мою просьбу и похороните меня здесь. Не думаю, что кто-нибудь другой позарится на это место.
Элеонора сразу ухватилась за возможность доставить Диксону единственное утешение на склоне его лет и пообещала выкупить для него желанный клочок кладбищенской земли. Об иной награде за верную службу он и не мечтал, судя по его реакции. «Вот спасибо вам, мисс Элеонора, уж не знаю, как вас и благодарить!» – растроганно повторял он снова и снова. На следующий день, сажая их в почтовый дилижанс, он опять расчувствовался: «Право, не знаю, как высказать, мисс Элеонора… Душевно благодарен вам, что взялись похлопотать о моей могилке». На том они и простились.
Задача ублаготворить мисс Монро оказалась намного легче. Старая гувернантка Элеоноры сохраняла бодрость духа и в свободное время с неослабным энтузиазмом совершенствовала свое знание языков, но откровенно признавалась, что беспрерывное преподавание, которому она отдала тридцать лет жизни, вконец измотало ее. И когда Элеонора предложила избавить ее от этой обузы, мисс Монро не стала возражать и приняла добрый жест своей бывшей воспитанницы с естественной благодарностью, какую испытывает мать, принимая благодеяние от взрослой дочери. «Если бы Элеонора вышла замуж за каноника Ливингстона, я была бы совершенно счастлива – как никогда еще не была после смерти отца, – частенько повторяла она за закрытой дверью своей спальни: одинокое существование гувернантки давно приучило ее разговаривать с собой вслух. – Но тогда… Не представляю своей жизни без нее! Какое благо, что мне не дано влиять на ход вещей, иначе я наломала бы дров и устроила настоящий бедлам, будьте уверены! Боже мой, опять сорвалось с языка… Помнится, старуха миссис Кадоган не выносила этого слова – „бедлам“ – и вечно отчитывала своих внучек за то, что они употребляют его в моем присутствии, когда я отлично знала, что минуту назад не они, а я сама употребила его… Ладно, все это в прошлом. И слава богу!»
Благодаря судьбу за то, что ей не дано влиять на ход вещей, мисс Монро не могла, конечно же, оставаться сторонним наблюдателем: всеми правдами и неправдами она пыталась добиться от Элеоноры согласия позвать каноника на «скромное чаепитие». Забавно, что в самом канонике мисс Монро ни секунды не сомневалась: по ее расчетам, он всенепременно принял бы приглашение, если бы только оно поступило. «Сколько можно делать визиты, когда тебя никак не поощряют», – обиженным тоном сказала себе мисс Монро. Действительно, спустя некоторое время общественное мнение постановило, что холостяк каноник оказывает знаки внимания мисс Форбс, старшей сестре вышеупомянутой Джини (которой доктор прописал дышать морским воздухом). С Форбсами мисс Монро и Элеонора дружили домами теснее, чем с любым другим семейством в Ист-Честере. Миссис Форбс – состоятельная вдова с целым выводком миловидных, но не пышущих здоровьем дочерей – принадлежала к одному из знатнейших родов графства, однако, выйдя замуж, уехала в Шотландию, а после смерти мужа, вполне естественно, вернулась в родные края и поселилась в Ист-Честере, где одна за другой ее дочери становились сперва ученицами, затем добрыми приятельницами мисс Монро. Сама же миссис Форбс всегда больше тянулась к Элеоноре, но прошло немало времени, прежде чем ей удалось одержать победу над кроткой неприступностью, за которой пряталась от мира мисс Уилкинс. Не знающая ревности мисс Монро изо всех сил расхваливала одну перед другой и всячески содействовала их сближению. В конце концов Элеонора настолько освоилась в доме миссис Форбс, что свободнее могла бы чувствовать себя только в собственной семье.
Миссис Форбс была известна своей мнительностью, когда дело касалось болезней, но стоит ли этому удивляться, если чахотка унесла всех ее сестер. Мисс Монро, напротив, считала, что ученики слишком часто пропускают уроки из-за сущих пустяков. Но как же она переполошилась, когда осенью, в год кончины мистера Несса, миссис Форбс заметила ей, что Элеонора совсем исхудала и задыхается на ходу! С тех пор мисс Монро ежедневно донимала свою воспитанницу призывами беречься и пользоваться респиратором[25]. Впрочем, «донимала» – сильно сказано, ибо кротость и долготерпение ни разу не изменили Элеоноре. Она покорно следовала всем просьбам и рекомендациям мисс Монро, только бы не волновать ее, и весь ноябрь просидела взаперти. После чего у мисс Монро возник новый повод для беспокойства: Элеонора потеряла аппетит и всякую живость (обычное следствие пребывания в четырех стенах в течение нескольких недель подряд). И в декабре довольно неожиданно родился смелый план, встретивший одобрение у всех, кроме Элеоноры, но к тому времени она уже так зачахла, что не нашла в себе сил сопротивляться.
Миссис Форбс с дочерьми собралась в Рим месяца на три-четыре, спасаясь от весенних восточных ветров. Почему бы мисс Уилкинс не поехать с ними? И все, в том числе мисс Монро, дружно принялись уговаривать ее, хотя у старой гувернантки немного щемило сердце при мысли о долгой разлуке с воспитанницей, которая давно стала ей почти как дочь. Фигурально выражаясь, Элеонору подхватило и понесло единодушное мнение других – включая доктора, – сводившееся к тому, что для нее это было бы крайне желательно, то есть, называя вещи своими именами, абсолютно необходимо. Хорошо зная, что средства, которыми она располагает, выражаются в пожизненной ренте – как от отцовского имущества, так и от наследства мистера Несса, – Элеонора до этой поры не опасалась за судьбу мисс Монро и Диксона, чье благополучие считала своей персональной ответственностью, поскольку при естественном ходе событий должна была пережить их обоих. В противном случае обоим достались бы лишь ее мизерные сбережения, совершенно недостаточные для жизни, если принять во внимание, что мисс Монро и Диксон достигли преклонных лет, а мисс Монро к тому же перестала получать доход от уроков.
Прежде чем покинуть Англию, Элеонора обратилась за советом к мистеру Джонсону и приняла все возможные меры на случай своей внезапной смерти за границей. Она написала и отправила Диксону обстоятельное письмо; другое, много короче, оставила у каноника Ливингстона (не рискуя намекнуть мисс Монро, что рассматривает вероятность своей смерти) с просьбой при надобности переслать его старику.
В Лондоне, отъезжая от вокзала Кингс-Кросс, их экипаж поравнялся с ехавшей навстречу каретой. Элеонора успела увидеть красивую нарядную даму, няньку с малышом на руках и джентльмена, чье лицо навеки врезалось ей в память. Мистер Корбет с женой и сыном прибыл на вокзал, намереваясь встретить Рождество в кругу семьи декана ист-честерского собора. Он сидел, откинувшись на подушках, не глядя ни по сторонам, ни на своих спутников, целиком поглощенный, по всей вероятности, мыслями о каком-нибудь судебном деле. Мелькнул и исчез, словно привиделся. Только так и могла теперь повстречаться Элеонора с человеком, которому некогда желала посвятить всю свою жизнь.
Какой неимоверной гордостью преисполнялась мисс Монро, получив заграничное письмо! И пусть ее корреспондентка не обладала талантом живописать увиденное и не могла похвастаться какими-то особыми приключениями, взывавшими к подобному таланту; пусть по складу своего ума Элеонора скорее избегала ясной определенности в своих впечатлениях и оценках, а природная сдержанность не позволяла ей свободно поверять их кому-либо, даже такому близкому существу, как мисс Монро. Все это не имело значения для почтенной леди, которая с наслаждением зачитывала бы ее письма вслух перед собранием каноников во главе с деканом и вовсе не удивилась бы, если бы ради этой благой цели ее пригласили в здание капитула! Для кружка ее приятельниц, ни разу не выезжавших за пределы Англии и понятия не имевших о путеводителях Марри[26], но с похвальной охотой впитывавших любые новые сведения, Элеонорины исторические реминисценции и не блещущие оригинальностью наблюдения представляли живейший интерес. В те дни железная дорога еще не соединила Лион и Марсель, так что путешествие было нескорым, а когда вся компания добралась до Рима, обмен письмами тем более принял затяжной и нерегулярный характер. Однако все указывало на успех предприятия. Элеонора писала, что чувствует себя лучше, и каноник Ливингстон (очень сблизившийся после отъезда Элеоноры с мисс Монро, которая могла теперь беспрепятственно звать его на чай) подтвердил эту добрую весть, поскольку о том же сообщила ему в своем письме миссис Форбс. Между тем сам факт переписки между каноником и миссис Форбс обеспокоил мисс Монро. О чем они пишут друг другу, спрашивала себя старая гувернантка, изнывая от любопытства. И хотя Ливингстоны и Форбсы состояли в дальнем родстве по шотландской линии, она не представляла, что еще их связывает. Быть может, он таки сделал предложение Эфимии и получил от ее матери ответ – а то и письмо от самой Эффи, вложенное в письмо матери? Вместо того чтобы прямо спросить каноника, бедная мисс Монро понапрасну изводила себя. На самом деле каноник Ливингстон не думал ничего скрывать и легко удовлетворил бы ее любопытство: миссис Форбс написала единственно потому, что в предотъездной суете упустила какие-то детали, оставляя распоряжения относительно своих благотворительных дел. Не зная об этом, мисс Монро молча страдала. А спустя немного времени каноник заговорил о возможной поездке в Рим по окончании резидентства – как раз в пору римского карнавала, и мисс Монро в отчаянии распрощалась со своим любимым прожектом, на который возлагала столько надежд. Она чувствовала себя точь-в-точь как обиженный ребенок, когда чей-то пышный подол неосторожным взмахом опрокинет его игрушечный домик.
Между тем решительная смена обстановки привела к желанному обновлению всего строя мыслей Элеоноры. Впервые за многие годы она полностью отрешилась от прошлой жизни, почти что вернулась к себе прежней, в свою молодость, столь внезапно срезанную ножницами безжалостной судьбы. После той злополучной ночи она каждое утро встречала с чувством непроходящего страха и неизбывного горя. Но сейчас, просыпаясь в своей римской комнатке на четвертом этаже дома номер 36 по улице Бабуино, в окружении непривычных, но приятных для глаза вещей, она в первый миг с радостным изумлением смотрела на них, пытаясь свести концы с концами, а потом предавалась безмятежным воспоминаниям о дне вчерашнем, которые сменялись нетерпеливым предвкушением нового дня. Глубоко внутри у нее дремала унаследованная от отца артистическая натура; все новое, необычное завораживало ее, будь то ничем вроде бы не примечательная группа людей на улице, римский водонос-факкино в плаще на одном плече, молоденькая итальянка, идущая с корзиной на рынок или с кувшином от фонтана, – каждый предмет и персонаж сладко будоражили ее чувства, словно что-то смутно знакомое по рисункам Пинелли[27] и теперь вдруг представшее перед ней наяву. Она забыла о своем унынии, ее нездоровье прошло как по волшебству. Сестры Форбс, лишь по доброте душевной взявшие с собой в путешествие немощного инвалида с навсегда, казалось, потухшим взором, были сторицей вознаграждены зрелищем ее чудесного выздоровления, ее способностью от всего получать удовольствие, ее в чем-то комичными, в чем-то наивными изъявлениями восторга.
Незаметно наступил веселый март (в тот год Великий пост был поздний[28]). На углу Кондотти продавали прелестные букеты фиалок и камелий, но желающие поразить красоток на Корсо более редкостными цветами могли добыть их без труда. С балкона российского посольства (все посольские дворцы в Риме снабжены балконами) каждой хорошенькой девушке, медленно проезжавшей внизу в открытой коляске, бросали милые легкие подарки, хотя по справедливости оценить внешность девицы мешало белое домино и маска из металлической сетки, которую она держала перед лицом, чтобы защитить себя от града увесистых конфетти[29], иначе какой-нибудь метко пущенный лайм мог оставить ее без глаза. Миссис Форбс, как полагается всякой уважающей себя богатой англичанке, арендовала на время праздника собственный балкон. Ее дочери запаслись огромной корзиной букетов, дабы сверху обстреливать ими знакомых в уличной толпе; на столе горкой лежали мокколетти, восковые свечи разной длины и толщины: начинался последний вечер карнавала, и с наступлением темноты каждый должен будет зажечь свечу и постараться как можно дольше не дать другим загасить ее. Празднество было в разгаре, толпа неистовствовала, и только рядами сидевшие вдоль дороги крестьяне-контадини сохраняли величавую неподвижность, словно римские сенаторы (уж не их ли далекие предки?) при встрече с галльскими полчищами Бренна[30]. Маски и белые домино; респектабельные иностранцы и городской сброд; еле-еле ползущие вперед экипажи; ливни цветов, к этому часу уже поникших; шум, крик, толчея – всеобщее дикое перевозбуждение того и гляди прорвется всплесками беспричинной ярости. Девицы Форбс уступили место у окна своей матери и Элеоноре, и те с опасливым изумлением воззрились на безумную, разноцветную, колышущуюся толпу, в которой неожиданно мелькнуло знакомое лицо: джентльмен взглянул наверх и улыбнулся, вероятно узнав их. «Как мне попасть к вам?» – по-английски крикнул он голосом каноника Ливингстона и нырнул под балкон. Прошло несколько минут, прежде чем он предстал перед ними и на него обрушился восторженный шквал приветствий: все были счастливы видеть здесь ист-честерского гостя.
– Когда вы прибыли? Где остановились? Как жаль, что не приехали раньше! Мы совсем отстали от новостей, скорей рассказывайте! Уже три недели не получаем писем, паромы ходят так нерегулярно из-за штормов!