Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

Баюшев жил недалеко от завода, на Проходной. Сворачивая к калитке, пошвыркал носом и вздохнул.

— Попытаю уговорить директора. Попробую!

— Он обязательно попробует, теть Шура! — пообещала Машенька и на прощанье помахала своей цветной варежкой.

Широкая улица поселка полна слепящего света, окна бараков на солнечной стороне оттаяли, сверкали совсем по-весеннему. Весело падала с крыш в ледяные лунки тяжелая густая капель.

Солнце пригревало спину, ласково разленило Александру, она шла не торопясь и с улыбкой думала: «Фуфайку завтра надену и варежки. Фуфайка с осени стираная, совсем чистая и заплат нет.»

4.

К сенной двери с улицы палка приставлена: нет сыновей дома. Еще это означало, что Сережка с Бориской протопили плиту, поужинали, и сидят они сейчас у Веркиной Таиски да балакают, конечно же, о лете.

Растревожило, разбудило поселковую ребятню солнце, первое обманное тепло. И уже видится им шумный ледоход на Оби и Чулыме, косяки уставших журавлей в светлом небе, первая зелень на бугринах и желтое пышное цветенье вербы на речных берегах.

Минется, избудется весна, на низинных сора́х рано вымахает в густом разнотравье сочный луговой лук, а там загорят тихие рыбацкие зори, позже поманит в тальники красная и черная смородина — летом не так голодно, почти не голодно, хотя и убавляют иждивенцам хлеб, вместо зимних четырехсот граммов дают только двести.

Бараки в поселке двухквартирные, поставлены на высокие обожженные стояки — часто в половодье затопляет Лоскутову Гриву. Жилье размером невелико: шесть на пять метров, а семьи у некоторых большие. Внутри стены не штукатурены — поскупилась сплавконтора, к которой шпалозавод приписан, на расходы, глиной замазаны только пазы, а выступы круглых бревен едва лишь тронуты обмазкой. Два окна по уличной стороне вырублены широко и, как не утыкай тряпьем рамы осенью, как не заклеивай их бумажными лентами — выдувает ветер тепло, и холодно зимой в поселковых бараках.

У Александры в жилье, как и у всех. Широкая лавка вдоль оконной стены разделена в простенке кухонным столом. На передней стене, что разделяет барак на две половины, рамки с фотографиями, ходики с картинкой: над циферблатом, на жестянке, выкрашенной в голубой цвет, изображена сельская школа, в которую неспешно идут чистенько одетые крестьянские дети, разумеется, в сапогах… Рядом с часами висит большое зеркало с зажелтевшим стеклом. Оно в темной раме с нехитрыми вырезами. Под зеркалом второй стол, покрыт он подсиненной филейной скатертью, а слева от стола за высоким сундуком — широкая деревянная кровать. За ней в боковину русской печи упирается невысокий ящик с нехитрыми же пожитками. Ну, а в запечье, под полатями, частые спицы для одежды, тут же и жестяной рукомойник над деревянной лоханью. И, наконец, на правой стороне от двери — настенный шкаф с ситцевой занавеской, под ним широкая тумбочка, а рядом высокая кадка с водой. Пол в бараке не красится, скоблится и только накануне праздников устилается яркими половиками. Ткать половики Александра мастерица, да теперь ниток для основы нет, а то бы охотно посидела за кроснами.

Дома Александра не та, что на улице.

Сбросила рабочее, выпросталась из тяжелых одежд, надела старенькое тесное платье и тотчас стала иной. Мягкий разворот полных плеч, высокая грудь, широкие бедра — все разом заявило о себе тем открытым вызовом, от которого приглядчивые мужики невольно теряют голову. И только бы взбить сейчас Александре густые черные волосы, да засветить улыбку на полных вишневых губах — не оторвать бы глаз от нее!

Разом обступили и закричали домашние дела и заботы, только отмахнулась от них: дайте вы хозяйке поужинать!

Теперь Александра постоянно испытывала голод. Желание есть уже никогда не покидало, и она подчас ненавидела себя, ненавидела свое здоровье, ненасытное, кажется, тело, которое с такой настойчивостью требовало хоть какой-нибудь, да еды.

Появилась у нее привычка побольше присаливать сваренное: охотней хлебался тот же пустой суп, который она налила сейчас в большую деревянную чашку.

В настенном посудном шкафу хлеб всегда лежал на средней полке, за хлебом в магазин ежедневно ходил Сережка. Теперь, в войну, хорошо — толкаться в очередях не надо, паечку-то твою никто не возьмет. Это в сороковом году мучились лоскутовцы. Вроде вольная еще держалась торговля, еще не по карточкам, не по талонам, а за буханкой хлеба очередь занимали с вечера. И, как бывало, достанется тебе утром та буханка — радуйся. Поругивались частенько тогда мужики в сторонке от начальства, да что толку: убавила пекарня хлебную выпечку и не самовольно убавила. А почему? Поговаривали втихаря: немцу хлебец-то пошел…

Уже наметанным взглядом определила, что от дневной ее пайки, от восьмиста граммов, отрезано. Опять сыночки соблазнились на материнское… У Александры сжалось сердце. И картошку тайком Сережка с Бориской иногда варят, а картошки в подполье остается совсем мало. Опять весной глазки садить, а что вырастет из тех глазков — мелкота! Ругать бы старшего за самовольство, косицы бы ему надрать, только и то понять надо, что голод-то свыше его, ребячьего, терпежу. Страшен голод, часто он теперь роняет, что больших, что малых. Прощала Александра сыновьям, это летом она не могла попустить Серьге, когда он, голодный тоже, чужих огурцов нарвал. Узналось в улице про огурцы — стыд, хоть глаза не поднимай перед соседями. Остервенела и так отхлестала ремнем большака, что тот дня два садиться остерегался. Помнится, сын воет от боли и мать захлебывается от обиды: не водилось в родове Александры, чтобы кто и на малое чужое позарился. Дожила-а!

В суп обычно добавляли урак — мелкую, сушеную летом рыбешку. Сегодня этой добавки не было — кончилась, видно, рыба.

Александра встала из-за стола полуголодной, сполоснула чашку, стакан и не знала за что же первое приняться: опять поднялись и молча закричали изо всех углов барака всякие неотложные дела и заботы.

Дел и вправду накопилось невпроворот. У Борискиной рубашки крыльцы на спине светятся, у Сережки опять прохудились варежки. Надо бы и постирать, да кончилось мыло. Вчера Карпушева тоже жаловалась: «Стирала — не устала и выстирала не узнала.»