Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

— Что тебе чужая жизнь? Ее ведь не дадут нам заемно, особливо хорошую.

— А для прикидки…

— Прикидывай не прикидывай, а мы с тобой списочный состав — рабсила, так значимся на заводе? Душу только травить книжками. Читала я преж, да бросила.

— Про душу — это ты верно, Шурья. Ох, душа, душа, каким ты счастьем, каким ты горем… Я тут недавно. Да меня как вилами поддело. Библиотекарша в клубе взялась потихоньку перевоспитывать кулацку дочь… Все порываюсь сказать этой Липочке Жилиной: мила ты моя… твое слово, оно, конешно, хорошо, а только проза-то жизни куда как скорее к уму добавляет, а как живу — очень даже знаешь. Ну, подкладывает мне разные книжки с умыслом, с особым разговором. Как-то давала про Павлика Морозова, а вчера я отнесла другую, а в ней, как колхозная житуха на Дону начиналась.

Александра больше прислушивалась к звукам голоса Верки, к ее горькой смешинке, с какой она произносила свои слова.

— Вернула я книжку и кидаю этой Липочке ласковый невинный вопросик для затравки. «Продолженье есть?» «Нету». «Как так? Про коллективизацию, про бойкое раскулачивание уж так-то политично написал — насмелился, а вот что дальше-то было с теми зажиточными казаками, коих туда, в студеные места определили — про это самое пошто нет». Посмотрела Липочка своими умными болотными глазками — наконец-то раскусила она меня, да и говорит на полном серьезе умное: «Память народная не умирает!» «Ах, да-а… — тяну своим стуженым голоском. — Память, растуды ее, точно колом не выбьешь. Помнится, все помнится!»

Спирина помолчала, погладила на столе пухлую книжку, уперлась в Александру своими напряженными глазами.

— Теперь, конешно, война и неколи тому писателю по тайге, по болотам блукать, героев своих проведать. А довелись свидеться, хошь бы и я поведала ему свою планиду: зачем, за что меня-то в такую страшную нарымскую беду кинули? Чем я-то, девчонка, виновата была перед сельсоветчиками, за что мне такое выпало?! Ах, ты жизнь моя — чежель…

«Трудно тебе, Верочка, — с болью за соседку подумала Александра. — И уж не полегчает тебе, никогда не полегчает. У твоей памяти — и правда — концы долги».

Все же надо было как-то ободрить соседку.

— Верочка, просияет и ваша правда — придет время, уверуй ты в это. Я что зашла. Бери дичину-то. Не куплено, не плачено…

— Смотрю, одних селезней нахряпала — ну-ну… Давай, побалуй Таечку свежинкой. Врач говорит в санаторию бы ее, чтоб ножки укрепить. Какие нам санатории, да и война. У нас, на родине, на Алтае, соленые озерья по степи — вот бы куда свозить дочу, пользуются на озерьях люди. Да, подруга дней моих суровых… Что я сказать-то еще хотела… А-а! Мою вчера полы в столовке, и вдруг вваливаются Васиньчук с Бояркиным. Заведующая сразу завертелась тертой сучкой, увела их в свой кабинет, сама закуску, спирт им носит. «Что, — думаю, — они вместе, вроде никогда не водились». У дверей кабинета я уже вымыла, а вызнать-то охота: чево горгочут? Заведующая уплыла в тепло, на кухню — дневную выручку там считает, а я к двери кабинета, будто следы подтираю… Как знала! Слышу, Ефимчик хихикает, а Васиньчук кипятится: «Ах, так… Засужу, завтра же в район бумагу подам!» Это о тебе, Шурья! Я бы, конешно, и еще у двери-то послушала, да тут меня заведушша на кухню позвала. Скажи, Саня, кой черт Васиньчука с Ефимчиком свел? Ума не приложу…

— Все тот же, все тот же самый, Верочка… — задумчиво, тихо проговорила Александра и медленно, тяжело поднялась. Лицо ее побледнело, глаза горели сухим, странным огнем.

— Значит, так… Вера, ты досмотри за моими…

Спирина не поняла, даже тоненькую чистую шейку вытянула. Тоже встала, какая-то тревога коснулась и насторожила ее.

— Ты о чем?! За ребятишками она доглядеть просит… Мало ли я в разных сменах на заводе ишачила. Да Таечка-то больше у тебя днюет и ночует, Сережка-то твой давно за няньку. Догляжу, а ты далеко ли нацелилась, солдатка, время-то уж на вечер…

— Да уж нацелилась. Спасибо за все, Верочка.

Загадочно, недоступно замолчала Александра.

Верка коротко пожала плечами.

— До завтра! Тебе завтра, кажется, в первую — не проспи!