Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

Разом обессилевшие руки опустили такое тяжелое, оказывается, ружье на верстак, Александра медленно, затая дыхание, словно боясь спугнуть в себе нечто очень малое, хрупкое, но самое дорогое теперь для нее, вышла из сарайчика. И, еще полная смятения и той особой радости возвращения к жизни, кинулась к жилью. С крыльца Бориска звал руками, кричал такое знакомое, очень важное сейчас и для нее:

— Мам, ись хочу!

— Сейчас, сынонька, сварено, сварено!

Она не помнила, как оказалась на крыльце, порывисто схватила Бориску и прижалась к нему.

— Ангел чистый, спаситель ты мой…

И — заплакала.

Бориска едва вырвался из крепких материнских рук, метнулся в дверь недоуменный, растерянный. Александра выпрямилась в дверном проеме сеней, уже несколько успокоенная оглядела неяркий закат над Понимайковским бором и затихающий к ночи поселок. Взгляд ее упал на барак, в котором жил Бояркин. Опять знакомо ужалила жестокая память, но не горечь раскаяния, а другое пока, злорадное вскинулось в Александре: на легкое все свое хотела перевести ты, Шуранька… Не-ет, тут вот, на земле-матушке пострадай, помучайся покаянно. Хотя бы только детей ради снеси все живые муки, все мыслимые боли. Так-то Шурья-грешница!

…Она входила в барак с твердым взглядом, с расправленными плечами — собранная, как и всегда перед трудной работой.

Александра уже приняла жизнь, все предбудущее как некое высшее веление, как свою осознанную решимость, как желанное очищение от страшного, еще беснующегося там и здесь зла войны.

1975–1977 г.г.

ПОСЛЕДНИЙ ВЫСТРЕЛ

Памяти старшего брата Александра, фронтовика.

«И в сердце моем, да и в моем ли только, подумал я в эту минуту, глубокой отметиной врубится вера: за чертой победной весны осталось всякое зло, и ждут нас встречи с людьми только добрыми, с делами только славными. Да простится мне и всем моим побратимам эта святая наивность — мы так много истребили зла, что имели право верить: на земле его больше не осталось.»

Виктор Астафьев. «Последний поклон»
1.

Забываться стало, многие ли помнят теперь продуктовые базарчики — эту беду и выручку военной поры!

Мало кому осталось и помнить их…

Вот что и сейчас живо видится: открытая, наглая сытость тех, кто гордо, по-хозяйски стоял за грязными, избитыми прилавками, кто не по нужде продавал.

А еще видится тоже открытый, уж невольно показной голод тех, кто торопился с теплой надеждой к заветным прилавкам.

Надо ли говорить, что на базарчиках бегал, ходил, толкался, а то и еле-еле ноги волочил в жалком человеческом обличье самый-то разный по времени голод.

Тогда, помнится, и так считали: этот вот, с легкой грустинкой — голод одного дня, а там вон, притихший, сонный — голод недельный, месячный. И совсем уж жалким оказывал себя голод годовой, двухгодичный, а то и большей давности с меловыми мешками давно отечных потухших глаз.

Шел сорок пятый — это значит долго, очень долго уже бедовал простой люд. Ведь на него, на простолюдье, пали все тяжкие той прошлой, той страшной войны.