Время Сигизмунда

22
18
20
22
24
26
28
30

Клехи ходили за милостыней по деревням, с оплатками, которые разносили крестьянам (давали их скоту как контрацепцию от болезней), освящали дома, читали Евангелие и т. п. Одевались в тёмные гермаки или длинные бекеши; в костёле надевали на себя стихарь. Иногда сам клеха заменял звонаря. Кантору по профессии надлежало петь psalterium и вигилии над усопшими, в чём иногда заменяли их бабы из-под костёлов. За песни над усопшими кое-где назначали особое мыто, а кроме того, должны были приглашать на поминки.

Знаний у них было немного, капелька латыни, механически подхваченной, которой охотно рисовались, зато много суеверий и колдовства. Клеха для гмина был мудрецом и в облике его принимал докторальный тон; святая вода из его рук, трава из веночков, воск от свечей, ржавчина колоколов, пепел от пальмы были великими лекарствами от всех болезней.

Но заглянем в дом и на священника.

Справа было королевство Магды: кухня, кладовая, её комната и альковчик с окошком в сад, засеянный лекарственными растениями, шалфеем, майораном, Божьим деревцем, рутой, мятой и т. д. За щепотку этих трав, за коровяк, мальву, чебрец, липовый цвет, старательно собранные и засушенные на крыше, Магда получала в деревне и яйца, и кур, и кусочки масла, и ломти сыра, и белые булки, всё самое лучшее, бутылку мёда и бочёнок пива. Поскольку Магда была великой целительницей и считалась очень эффективной советчицей.

Слева в двух комнатах с альковом, служащих складом книг и одежды, жил священник. Осевший в землю, с узкими окнами, тёмный, сырой, с потолком, на котором пересекались тёмные дубовые балки, с высоким камином, зелёной кафельной печью и подобным предпечьем, старый дом вовсе не был удобным.

Вошёдший в первую комнату чувствовал, что это был временный приют человека, который не заботился, как ему живётся на свете, потому что на нём не жил, потому что от него убегал. Серый мрак царил тут даже в полдень, а закрадывающееся утром и вечером солнце длинными поясами прорезало на мновение только однообразные сумерки, увеличенными ещё сплетёнными у окон ветвями вишни, сирени и лещины.

Стены были почти голые. На одной из них висел тёмный образ распятого Иисуса, на другой — скорбящей Матери Божьей. На столике под окном стояло белое распятие, засиженное мухами, окружённое несколькими книгами. Дальше — шкаф со стеклом, содержащий несколько книжек и сосудов. На камине в двух голубых чашах стояли ещё остатки высохших весенних цветов, которые в них увяли, не выброшенные, склонились и почернели.

На дверях, над окнами белым мелом были нарисованы кресты.

В другой комнате стояла узкая по-настоящему монашеская кроватка, покрытая суконным одеялом, с подушкой из сена. Над ней — крест, пальмовая ветвь и громница, ченстоховская медаль, венки Божьего Тела, у изголовья — столик с книгами. Немного одежды на вешалках, немного бумаги на полках и на столиках, недогаревшая свеча в подсвечнике и начатый текст проповеди.

Ничего больше; ничего, что служило бы для удобства, для удовольствия. Полное самоотречение было видно повсюду. Человек, который занимал это жилище, никогда также не помнил о себе, добрый с людьми, слабый ради них и потакающий, суровый к себе, был одним из тех редких феноменов, которые доказывают, что себялюбие не является обязательной осью, на которой вращается человеская жизнь.

Вернувшись из костёла, он сел в первой комнате у окна, положил бревиарий на колени и быстро читал молитвы; весь ими занятый, он заботливо переворачивал страницы; иногда становился на колени, крестился и бил себя в грудь.

Это был старый уже был человек, старше лицом, чем возрастом, потому что лицо имел бледной, худое, преждевременно лишённое свежести, глаза — почти погасшие, голову — лысую. И однако на лице блуждало выражение мягкости и доброты, и глаза, кажется, не умели глядеть строго. Наполовину сломленный, со скрюченными ногами, он гнулся к земле. Всё в нём объявляло доброту и излишнюю мягкость характера.

Ещё ребёнком, сын богатых родителей, он надел духовное облачение, ради увеличения братской части собственности он отказался без шума от света, имущества, семьи и всей душой отдался Богу. Бог ему заплатил за все жертвы.

Забыв, что родился и воспитывался в достатке, он стал бедным и смиренным, не хвалясь этим чувством долга. Слабость здоровья не освобождала его от самого тяжёлого служения бедным, от самых мелких обрядовых обязанностей священника. Не раз больной в горячке он машинально проговаривал свои капелланские молитвы. Не имея коней, он шёл пешим исповедовать, утешать и делиться последним куском хлеба. Самому также часто было нечего есть и Магда сурово его за это упрекала, когда он, мягко улыбаясь, отвечал ей только:

— Мне достаточно хлеба и воды, вполне довольно, мне даже есть не хочется.

Он никогда не хвалился тем, что делал; напротив, ещё оправдывался, как в грехе, в своих добродетелях, а обвинённый, никогда не защищался. «Терпеть ложь научил нас Христос, — говорил он иногда, — а терпеть её молча — ещё больше заслуга».

Люди его не понимали, он не обращал на них внимание; исполнив обязанности, свободные минуты он посвящал молитве, а в конце иногда уделял минуту доверительной беседе, в которую умел влить поучение. Но чаще всего учил примером, который, может, из невозможности подражания был непонятен, и менее эффективен.

Дома им распоряжались, как им нравилось, потому что домашними делами не занимался. Магда делала что хотела, отказывала в еде, когда хотела. Он никогда не жаловался. Совсем по-другому было в костёле; там приходской священник восстанавливал энергию, там царил, стоя у алтаря, украшая образы, один почти подметая. А когда наступал один из тех великих весёлых праздников нашей церкви, в которые принято украшать Божий дом, он всё делал своими руками.

Однажды упав с лестницы накануне праздника Божьего Тела, он сломал руку. Но, сам её перевязав, взяв в дощечки, не издав ни стона, он лёг спать, только постоянно повторяя:

— Не смогу завтра быть на святой мессе! Серьёзная для меня неприятность!