О скупости и связанных с ней вещах. Тема и вариации

22
18
20
22
24
26
28
30

Евреи таким образом – агенты Сатаны внутри языковой деятельности, ведь дьявол как раз является «отцом лжи» («Когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он – лжец и отец лжи»), сама инстанция обманчивости, которая подрывает аутентичное правдолюбие речи. «Дьявол кроется в деталях», – гласит поговорка, но здесь как раз наоборот – он таится не в деталях, а в самом месте речевого акта, которое делает ложными любые сколь угодно действительные детали. Ложь проглатывает, поглощает правду в самом настоящем акте каннибализма. Практикование же еврейства вне речи в конечном итоге нацелено на практический каннибализм, совпадает с практикованием сатанинских ритуалов, которые по своей сути состоят из убийства христианских детей, использования их крови, в конце концов, из инсинуации каннибализма. (Когда Филипп Август в 1182 году изгнал евреев из Парижа и из региона Иль-де-Франс, то одним из эксплицитных упреков был именно каннибализм.) Фунт мяса вписывается в традицию ритуалов, в которых евреи якобы хотят резать и калечить христиан, каннибализм же в виде латентной подмены постоянно присутствует и в «Венецианском купце»[78].

Седьмая вариация: Фунт мяса и дочь

Сама история о фунте мяса и разрешении коллизии тем, что его невозможно вырезать без крови, как и было сказано, является очень старой. Похоже, ее источник мы находим в римском праве, в тех законах двенадцати таблиц (около 450 года до н. э.), которые представляют его первый настоящий документ. Здесь мы находим упоминание крайней меры, которая вступает в силу, если должник не может выплатить долг: он должен предоставить в качестве залога свое тело, с которым кредиторы могут сделать что им вздумается, разрезать его и т. д. Qui non habet in aere, luat in cute. Нет мошны, так есть спина. Тело здесь выступает как последняя собственность тогда, когда уже невозможно ничего дать, когда ты уже отдал всё, что у тебя есть. Ты можешь отдать еще только свое бытие, которое привязано к телу, в пародии на лакановское определение любви. За невыплату долга, невыполнение договора расплачиваются собственным телом, тело в последней инстанции выступает как залог места, которое определила буква, тело дополняет букву. Лишь предоставление тела в качестве залога делает из соглашения соглашение, только при наличии данного залога договор реально вступает в действие[79].

Маркс кратко комментирует это в любопытной сноске в «Капитале», говоря, что римские патриции, ссужавшие деньги плебейским должникам, считали их «плоть и кровь» «своими деньгами»: «Отсюда шейлоковский закон 10 таблиц! Гипотеза Ленге[80], будто кредиторы-патриции устраивали время от времени по ту сторону Тибра праздничные пиршества, на которых подавалось вареное мясо должников, остается столь же недоказанной, как гипотеза Даумера о христианском причастии» [Маркс 1988: 297]. Итак, Шейлок с самого начала вписан в десять таблиц до такой степени, что кредиторы якобы в буквальном смысле имели право устраивать людоедские пиршества из мяса должников, – Маркс осторожно оставляет нерешенным, основано ли это на реальных фактах или, скорее, имеет статус «структурно необходимого слуха» или незаменимого вымысла, необходимой фантазии присущего закону каннибализма, преследующей закон с момента его возникновения. Если должник не может выплатить заем после конфискации всего своего имущества, то его тело является конечным залогом, отданным на милость кредитора, который может делать с ним все, что пожелает, – подвергнуть его рабству, сексуальному насилию, пыткам, он может разрезать его и, наконец, если захочет, съесть. Удивительную параллель можно найти у Ницше, который выдвигает предположение, что кредитор получает компенсацию, по крайней мере, от удовольствия видеть страдания другого и зная, что он зависит от его милости.

Должник <…> закладывает в силу договора заимодавцу – на случай неуплаты – нечто, чем он еще «обладает»… например свое тело, или свою жену, или свою свободу, или даже свою жизнь. <…> Но главным образом заимодавец мог подвергать тело должника всем разновидностям глумлений и пыток, скажем, срезать с него столько, сколько на глаз соответствовало величине долга, – с этой точки зрения в ранние времена повсюду существовали разработанные, кое в чем до ужасающих деталей, и имеющие правовую силу расценки отдельных членов и частей тела. <…> Эквивалентность устанавливается таким образом, что вместо выгоды, непосредственно возмещающей убыток <…> заимодавцу предоставляется в порядке обратной выплаты и компенсации некоторого рода удовольствие – удовольствие от права безнаказанно проявлять свою власть над бессильным, сладострастие «de faire le mal pour le plaisir de le faire», наслаждение в насилии…

[Ницше 1990: 444–445]

Должник, который не может вернуть долг, – это фигура homo sacer, которого можно безнаказанно пытать и убивать. В конечном счете человек всегда расплачивается собственной шкурой.

Сюжет «Венецианского купца» имеет свою параллель уже в «Махабхарате», в Cредние века его очевиднейшее проявление присутствует в уже упомянутой поэме «Cursor mundi» (1290). Там история завершается таким образом, что приговор выносит мудрая королева, то есть женщина в роли судьи, так же и тут дело решает переодетая в судью Порция. И здесь мы тоже можем увидеть некую бросающуюся в глаза инверсию: эмблематический образ Шейлока – образ с весами в одной руке и ножом в другой, на процесс он принес с собой все необходимое снаряжение, чтобы вырезать и взвесить фунт мяса. Жуткий (Unheimlich) характер этого договора в том, что эмблемой справедливости по традиции является та же женщина с теми же предметами в руках, с весами в одной руке и с мечом – в другой: iustitia справедливо взвешивает вину и отмеряет наказание, а затем справедливо наказывает, слепая по отношению ко всем качествам преступника, его социальному статусу и т. д. Место прекрасной девушки занимает уродливый старый еврей (обычно с длинными волосами, бородой и т. д.), с другой стороны место судьи, отведенное для мужчин, занимает все та же красавица, которая отсутствовала на противоположной стороне.

Шейлок добавляет фунт мяса в договор «в виде шутки», судьбоносный пункт он преподносит как спонтанную идею, которая ему только что пришла в голову:

К нотариусу вы со мной пойдите И напишите вексель; в виде шутки, — Когда вы не уплатите мне точно В такой-то день и там-то суммы долга Указанной, – назначим неустойку: Фунт вашего прекраснейшего мяса, Чтоб выбрать мог часть тела я любую И мясо вырезать, где пожелаю. — …an equal pound Of your fair flesh to be cut off and taken In what part of your body pleaseth me. (I/3)

То, что толкает Шейлока к этой сделке, – это ненависть к христианину, который, с одной стороны, сбивает процентную ставку, ведь он готов давать в долг без процентов и таким образом является человеколюбивым конкурентом, который провозглашает проценты ростовщичеством, с другой стороны – это ненависть, которую христианин, так же как другие, демонстрирует в отношении его рода и старается очернить все, что имеет отношение к еврейству. Он не даст ему взаймы под проценты, здесь он показывает себя как равный ему, но потребует настоящий эквивалент процентов в фунте мяса. Эквивалент излишка – фунт мяса, который тут же вызывает аллюзии с кастрацией. Он хочет лишить его наслаждения, выжать избыточное наслаждение, и это выжимание избыточного наслаждения из Другого совпадает с кастрацией. Шейлок не нацелен на прибыль, он бы предпочел заполучить фунт мяса, который не имеет для него никакой пользы (на него, говорит он, будет ловить рыбу (III/1), скрывая свое истинное каннибальское намерение). При востребовании он будет непоколебим и не пойдет ни на какие уступки, он не захочет взять двойную цену, хотя ему предлагают шесть тысяч дукатов вместо трех, данных взаймы («Когда б во всех дукатах этих каждый / На шесть частей делился по дукату, – / Я б не взял их, а взял бы неустойку» (IV/1)). Он захочет лишь то, что записано, ни больше ни меньше, как еврей он будет придерживаться лишь буквы в ее буквальности, он не способен оторваться от буквы, но именно здесь он будет бит на его собственной территории дословности, ведь буква не упоминает крови. – Связь кастрации и избыточного наслаждения не могла бы стать более наглядной. Фунт мяса в риторике произведения колеблется между тем, что Шейлок заколет Антонио в сердце, что таким образом необходимо поручиться сердцем и отдать его, как в любви, и между намеками на кастрацию – в одном из вариантов текста, почти наверняка апокрифическом, Шейлок даже говорит «if I should cut off his privy member» – «если я отрежу его мужское достоинство» [см. Schwanitz 1997: 110] и таким образом с вульгарной точностью объясняет то, что остается имплицитным.

Когда фунт мяса выступает вместо процентов, он тем самым оказывается в области своеобразного бесконечного суждения: деньги – это мясо. Конечно, деньги были наделены той извращенной сексуальностью, что могли рождать проценты, и здесь проявляется их симптом, их скрытая плотская природа. Все это время они должны были быть плотью, чтобы иметь способность размножаться, и монструозность Шейлока именно в том, что это невозможное смешение двух порядков бытия он выносит на белый свет, чтобы показать равнозначные карты. Крайне необычное собственное оправдание Шейлоком процентов (I/3) опирается на библейскую историю о Лаване и Иакове (Быт 30, 25–43) и о пестрых ягнятах, которых (хоть и уловкой) заполучил Иаков для собственной прибыли, – идея сложной метафоры в итоге заключается именно в уравнивании размножения овец и размножения денег.

Антонио.

Рассказ ваш был, чтоб оправдать проценты?

Иль ваши деньги – овцы и бараны?

Шейлок.

Не знаю; я положу их так же быстро (I/3).

Но чтобы деньги могли плодиться таким образом, чтобы превратиться в мясо, это мясо они должны постоянно вырывать у Другого, питаться мясом других, и их извращенная сексуальность не в том, что они удовлетворяют сами себя, а в том, что они сексуально издеваются над людьми.

Здесь под рукой оказывается еще и следующая инверсия. Что, собственно, определяет евреев, саму их иудейскую телесность – это обрезание, символический эквивалент кастрации. Едва ли можно говорить о фунте мяса, вещь измеряется в граммах, но все же фунт мяса евреи начали вырезать сперва у себя. Факт, что евреи обрезанные, зачастую в имажинерии получал большой вес, что приводило к их феминизации. Долгое время в Средние века, например, считалось, что у еврейских мужчин есть менструация, более того, что они переживают родовые муки (кувада)[81]. Они часто были представлены в женообразном виде с длинным париком и в длинной одежде – и долгая практика костюма для Шейлока выглядела именно так. Более того, в дальнейшей инверсии, которая получила развитие в XIX веке, роль Шейлока имела большую привлекательность для актрис. Курьёз:

В XIX веке и в начале XX существовала настоящая мода на женских Шейлоков… С 1820 года как в Англии, так и в Америке восхваляли Клару Фишер за ее интерпретацию этой роли. Знаменитая американская актриса Шарлотта Кушман, игравшая Порцию на одной сцене с Уильямом Макриди и Эдвином Бутом в роли Шейлока, в 60-е годы XIX века пережила значительный успех в роли еврея. Так же как и в других ее мужских ролях – Ромео, Гамлета, Яго, – ее исполнение оценивали по внутренним критериям, а не как курьёз, и похоже, что так же было и с Шейлоком госпожи Кэтрин Макриди, жены знаменитого шекспировского актера

[Garber 1993: 230][82].

Словом, кастрация, которая наносит символический удар по евреям, в некотором кровавом и материальном восприятии символического, превращающего его в нечто видное на теле и требующего некоторое количество капель крови, эта кастрация их феминизирует, но в то же время ввиду ее эмфатического принятия она не является знаком их слабости и бессилия. Будучи оженствененными, они опасны вдвойне. Их добровольное согласие на кастрацию, реальный знак их символического обязательства и принадлежности, кусочек плоти, который они дали как залог этого обязательства, – все это источник их таинственной силы. Они кастрированы ровно в той степени, в какой являются кастраторами, их кастрация – угроза нашей кастрации. И отрезанный у них кусочек мяса навсегда вписан в круговорот самооплодотворения денег.

* * *

Прежде чем мы двинемся дальше, сделаем короткое отступление о положении евреев в Венеции. Стандартный сценарий выглядел так, что в Средние века евреев везде принимали сперва с определенной открытостью, за которой потом следовали преследования и изгнания (со многими радикальными эпизодами). Венеция составляла исключение тем, что изначально относилась к евреям очень сдержанно, последние начали селиться там лишь в XIV веке. В 1394 году эту открытость они постарались ограничить таким образом, что позволили проживать евреям только в Местре, откуда они могли только в определенные дни приходить в Венецию, где вели свои дела, и то отмеченные видимыми желтыми знаками, даже фарсовой желтой шляпой. Венецианцы, будучи купцами, видели в евреях пользу для своих дел (мы могли бы сказать, что название «венецианский купец» – это плеоназм), но в то же время они старались установить для них строгие границы. Проблема была решена таким образом, что в 1516 году в Венеции им был выделен остров Ghetto nuovo (остров получил свое название по литейной плавильне, вероятно, речь идет о наречном варианте итальянского слова getto, этимология которого не определена) и затем в 1541 году еще Ghetto vecchio. Итак, слово ghetto происходит из Венеции, венецианские евреи были обитателями гетто. В 1600 году их было приблизительно 2500, они были разделены на три группы: левантийскую, западную (испанскую и португальскую) и немецкую (так называемую nazione tedesca, и, по указаниям из сюжета, Шейлок мог принадлежать только к этой группе). Единственный крупный промах Шекспира в произведении заключается в том, что он ни разу не упоминает гетто, что свидетельствует о его полном незнании венецианского контекста. (К ошибкам следует добавить еще и то, что у Шейлока слуга-христианин и что он идет на ужин к христианам, – и то и другое тогда было абсолютно невообразимо[83].) Если поискать исторические совпадения, то бросается в глаза, что первое гетто было учреждено за год до того, как Лютер вывесил свои 95 тезисов на двери виттенбергской церкви. Лютер, вопреки изначальной надежде привлечь евреев в качестве своих союзников в борьбе с папой, вскоре превратился в одного из самых решительных и злобных антисемитов XVI века[84].