Ну нет: об этом в векселе ни слова (IV/1).
Еврей не хочет проявить милость, однако, вопреки этому, по отношению к нему в итоге все же проявят милосердие, чтобы, будучи христианами, не выглядеть равными ему: даруют ему голую жизнь и ничего другого. Контекст милости – контекст голой жизни, милость же – иное название для чрезвычайной ситуации.
На речь Порции о милости Шейлок отвечает: «На голову мою мои дела! / Я требую закона и уплаты» –
Слова Шейлока звучат необычным эхом в «Капитале» Маркса: английский закон 1844 года постарался при помощи предписаний урегулировать рабочее время, перерывы, ограничить работу женщин и детей, и т. д., все это капиталисты пытались обойти таким образом, что имеющих смысл предписаний они придерживались лишь в согласии с дословно и мелочно понятой буквой.
Рабочие и фабричные инспектора протестовали по гигиеническим и моральным соображениям. Но капитал отвечал: «На голову мою мои поступки / Пусть падают. Я требую суда / Законного, – я требую уплаты / По векселю». <…> он потребовал и добился права заставлять восьмилетних детей-рабочих не только надрываться на работе, но и голодать непрерывно с 2 часов пополудни до 8½ часов вечера! «Да, грудь его; так сказано в расписке!» <…> Эта достойная Шейлока приверженность букве закона 1844 г., поскольку он регулирует труд детей, должна была, однако, подготовить открытый бунт против этого закона
В знаменитом пассаже в конце первой главы «Капитала» Маркс использует формулировку: «Если бы товары обладали даром слова, они сказали бы…» [Маркс 1988: 93]. Здесь мы имеем дело с капиталом, которому дано слово, который говорит от сердца.
Персонификация, правда, далеко не редкая фигура у Маркса. Если субъекты – всего лишь воплощение определенных функций, которыми они наделяются в товарной экономике, и таким образом капиталист – только персонификация капитала, с другой стороны, в симметричном и инверсивном движении товары также могут быть с легкостью персонализированы. В фетишизме отношения между людьми проявляют себя как отношения между вещами, но действует и обратное: «Мы видим, что все то, что раньше сказал нам анализ товарной стоимости, рассказывает сам холст, раз он вступает в общение с другим товаром, с сюртуком. Он только выражает свои мысли на единственно доступном ему языке, на товарном языке» [Маркс 1988: 61]. Спустя два предложения мы узнаем, какого рода этот язык: «Заметим мимоходом, что и товарный язык, кроме еврейского, имеет немало других более или менее выработанных наречий» [Там же]. Из чего можно сделать вывод, что иврит является родным языком товара, все остальное – это его наречия (
Сам товар по своей природе, следовательно, представляется еврейским, и это еще прежде, чем мы дойдем до денег, что уж говорить о капитале, прибавочной стоимости, прибыли и т. д. Эти цитаты относятся к тому разделу, который изучает первый и наиболее элементарный вид стоимости, «простой, отдельный или случайный вид стоимости», и все это указывает на то, что еврейское проникает сюда как внутренняя перверсия, которая закралась в сам момент зарождения, в наиболее абстрактную форму товара. Для того чтобы капитал мог говорить, как Шейлок, и без милости требовать фунт мяса даже от детей, наипростейшая форма товара должна говорить на иврите. Так же как еврейство в самом начале развратило первые предпосылки речи – ее правдолюбие на уровне речевого акта, – так и сейчас кажется, что еврейство является тем, что изначально подрывает всякий акт обмена и тайком направляет его в ту самую перверсию, которая будет вести из простого товарообмена к деньгам и назад к капиталу. Еврейская природа самой элементарной формы товара – это то, что в виде логического следствия позволяет развиться капиталу, она как росток капитала в каждом акте обмена, хотя и хорошо скрыта и ее нигде невозможно увидеть. Однако: «Капиталист знает, что всякие товары, какими бы оборвышами они ни выглядели, как бы скверно они ни пахли, суть деньги в духе и истине, евреи внутреннего обрезания <
Но если товары говорят на иврите и Шейлок является спонтанной персонификацией капитала, то, с другой стороны, мы можем прочитать следующее: «Как на челе избранного народа было начертано, что он – собственность Иеговы, точно так же на мануфактурного рабочего разделение труда накладывает печать собственности капитала» [Там же: 373]. Еврейская печать наложена не только на товар, но и на рабочих. Они отмечены физически, на их челе начертано – сравнение хоть и необычное и неоднозначное, Маркс в этот раз не берет очевидного физического знака обрезания, а, вероятно, указывает на филактерии (
Скажем даже, что именно ввиду того факта, что как того, так и другого может репрезентировать образ еврея, мы можем нагляднее увидеть, что собственник и пролетарий оба участвуют в этой капиталистической абстракции, которая заходит настолько далеко, что и экспроприатора лишает его свойств, сколь и он является колесиком в процессе деньги – товар – деньги
Другими словами, еврейство было бы, таким образом, риторической фигурой самого процесса абстрагирования, который приносит с собой развитие отношений деньги – товар – капитал и который в своем движении денатурализует всякую природу, десубстанциализирует любую субстанцию, а индивидуумов низводит до бессубстанциальных «лишенных корней» субъектов, до абстрактных монадных сущностей. Движение, которое на противоположных концах одним и тем же действием производит шейлоков и пролетариев.
Так Шейлок выступает в «Капитале» еще раз: когда Маркс говорит о современной индустрии (в главе XIII «Машины и крупная промышленность») и о непрекращающемся революционировании рабочего процесса и разделения труда, он утверждает:
Мы видели, как это абсолютное противоречие уничтожает всякий покой, устойчивость, обеспеченность жизненного положения рабочего, постоянно угрожает вместе со средствами труда выбить у него из рук и жизненные средства и вместе с его частичной функцией сделать излишним и его самого
О средствах к существованию в сноске он добавляет цитату: «Лишая средств для жизни – жизни всей лишаете» («
Но если капитал говорит голосом Шейлока (а товары как таковые разговаривают на иврите), то данная отсылка амбивалентна, и нас все время подстерегает опасность, что метафора – если действительно речь идет о метафоре (или разве когда-либо речь идет только о метафоре?) – потерпела крах. Возьмем, к примеру, речь Шейлока о рабах. На вопрос дожа, как он может надеяться на милость, если сам ее не проявляет, Шейлок отвечает:
Шейлок хоть и не выступает за отмену рабства, как на удивление полагали некоторые толкователи и видели здесь солидарность между притесняемыми, его речь все же отмечена амбивалентностью. Целью его является аналогия: так, как вы располагаете рабами как своей собственностью, то есть солидным количеством фунтов мяса, так и я должен располагать этим единственным фунтом мяса, который отходит мне по векселю. Иметь рабов аморально, нисколько не лучше, чем требовать фунт мяса, именно поэтому не говорите о милости. Перспектива общей гуманности показывается на горизонте лишь для того, чтобы еще больше проявила себя негуманная цель как ее истинный корень. Стратегия сравнима со знаменитой речью о том, что евреи чувствуют так же, как и все остальные люди, – но из этого следует, что они точно так же мстят за неправоту, которую им довелось пережить: за бесчеловечность, проявленную по отношению к ним, они платят тем же. Так что нет милости для рабов и евреев, для них не действует «возлюби ближнего своего», христиане обращаются с ними согласно Ветхому, а не Новому Завету, и поэтому нет оснований им самим выказывать милость.
Однако несмотря ни на что, в XVI и XVII веках мы бы с трудом нашли текст, который столь прямо указывал бы на положение рабов. Из всех великих политических философов и теоретиков, закладывающих основы естественного права Нового времени и современных политических структур, не было практически ни одного, кто бы всерьез выступал за отмену рабства. Явление было воспринято как само собой разумеющийся естественный факт, возможно заслуживающий сожаления, но всеобще распространенный и данный, так что серьезные критические голоса пришлось ждать до XVIII века. Нужен был Шейлок, который сам был поставлен в двойное и двусмысленное положение изгоя и преследователя, чтобы рабство могло быть замечено, выражено словами, и хоть в шаткой аналогии и с особой целью, но все же таким образом, что предпосылки смогли тут же появиться.
Рабство было всеобщей распространенной практикой, которая была постепенно отменена, позже всего в Америке, где право на свободное обладание рабами в итоге стало поводом для раскола и гражданской войны. Потребовалась великая фигура Линкольна, чтобы положить этому конец, и сам Линкольн поплатился жизнью за свою позицию и ее военный успех. 14 апреля 1865 года в театре его застрелил Джон Уилкс Бут. И кем же был Джон Уилкс Бут? Его отец, Джуниус Брутус Бут, знаменитый английский актер, из-за скандалов сбежал в Америку (и поскольку в театральных отголосках нет недостатка, он сбежал с «цветочницей из Ковент-Гардена», которая похожа на настоящий прототип Элизы Дулитл) и стал одним из самых прославленных Шейлоков. В роли Шейлока в следующем поколении его затмил лишь его сын, Эдвин Бут, то есть брат убийцы Линкольна, вероятно ставший самым известным американским актером XIX века. Этот странный анекдот распростерся в невероятном сплетении совпадений от речи Шейлока, написанной на рубеже XVI и XVII веков, до человека, который в середине XIX века рос в повседневном контакте с двумя наиболее популярными Шейлоками своего времени и который наверняка был знаком с этой речью – он же убил человека, наконец упразднившего рабство. Будто бы Линкольн воплотил либертарную предпосылку речи о рабах, а Бут – ее мстительный смысл. Будто Линкольн сам стал фунтом мяса, с помощью которого необходимо было откупиться за освобождение рабов.
Продолжение процесса приносит прославленный трюк с кровью, которая якобы не была записана в изначальной задолженности, ввиду этого тяжба Шейлока терпит фиаско. Теперь он напрасно старается вернуть деньги, предложенные ему в случае, если он откажется от иска, но теперь слишком поздно, ведь он уже во всеуслышание от них отказался. Но и это далеко не всё. Порция, переодетая судьей, выдвигает аргумент, с которого она могла бы начать судебный процесс и таким образом разрушила бы всю интригу: речь идет о существовании закона, который для любого иноземца, который напрямую или опосредованно посягал на жизнь венецианского гражданина, предусматривает смертную казнь и конфискацию имущества. Следовательно, Шейлок изначально был виноват, являясь чужестранцем, угрожающим жизни Антонио, вопреки особым положениям векселя. Он был виноват, будучи невенецианцем, переселенцем, гастарбайтером, беженцем, и как такового венецианский закон ставил его в отличное от венецианцев положение – речь идет о законе, который действовал «