Жанна – Божья Дева

22
18
20
22
24
26
28
30

Арманьякские клирики жерсоновского толка были способны на жертву. Многие из них погибли в революцию 1418 г.; те, которые спаслись в Пуатье, зачастую отказывались от доходов и мест, чтобы не изменять своей «линии». Они были галликанами и сторонниками Собора – и остались такими навсегда; они были патриотами и монархистами – и всегда оставались патриотами и монархистами. Англо-бургиньонские университетские клирики, торжественно заявлявшие Святой Жанне, что они суть (буквально) «светочи всяческой науки», держались возвещённой ими истины ровно до того момента, когда успех окончательно и явно склонился на противоположную сторону. Тогда они все, почти без исключения, перебежали на сторону национальной монархии— благо монархия, восстановленная Святой Жанной, никогда не сводила счётов ни с кем и никого не преследовала ни за какое прошлое.

Тома Курсельский на процессе 1431 г. был в числе шести официальных делегатов Университета, ходил почти на все заседания, был одним из четырёх человек, голосовавших за пытку, затем вместе со всеми голосовал за осуждение и за смерть. В 1456 г. на процессе Реабилитации он вообще ничего припомнить не мог. В промежутке он через четыре года после смерти Девушки на Аррасском конгрессе переметнулся на сторону национальной монархии и потянул за собой Университет, стал канцлером Университета, принял непосредственное участие во всей церковной политике восстановленной монархии, громил на Соборе папство, под конец жизни ещё раз «сменил вехи» и примирился со Св. Престолом, несколько времени прожил даже при дворе папы Николая V и умер в почёте и богатстве, успев ещё произнести надгробную речь на похоронах Карла VII. Энеа-Сильвио Пикколомини о нём писал: «Исключительный по учёности богослов… муж, по своему знанию достойный преклонения и любви, скромный в то же время и полный сдержанности, никогда не поднимавший глаз от земли, как некто, не желающий быть замеченным». Энеа-Сильвио Пикколомини мог, впрочем, из некоторого внутреннего сродства особо понимать Тома Курсельского. Сам он был одним из вождей соборного движения – до того момента, когда стал папой Пием II, после чего окончательно осудил учение о первенстве Собора: «Отвергните Энеа, Пия примите».

Тома Курсельскому на процессе Реабилитации просто отшибло память. Другие выступили ярче. Те же люди, которые в 1431 г. исправно ходили на заседания, голосовали за осуждение и голосовали за казнь, в 1456 г. стали расписывать на все лады, как им было ужасно её жаль, как они всем возмущались и как оплакивали её смерть. Изображая самих себя бедными, запуганными, терроризированными людьми, они всё валили на англичан и на покойников – на Кошона, на Эстиве и на Луазелера. Спору нет, что Кошон несёт самую страшную ответственность, и кое-какой «нажим», конечно, был. Но один из немногих независимых людей, от этого нажима действительно пострадавший (хотя и не Бог весть как), Никола Упвиль, на процессе Реабилитации показал прямо: «Что касается страха, под влиянием которого будто бы действовали судьи, я в это не верю; процесс они вели по собственной воле, в особенности епископ Бовезский, который, вернувшись из поездки за Девушкой, радостно об этом говорил с королём и с Уорвиком. По моему мнению, судьи и асессоры в огромном большинстве по доброй воле приняли участие в процессе». В этом же смысле высказались и другие руанские клирики, не скомпрометированные лично в трагедии 1431 г.: «Не верю в угрозы и террор, они действовали больше из подхалимажа, а в особенности за деньги» (Тома Мари), «действовали по собственной воле» (Рикье). И даже один из нотариусов процесса, Такель, показал: «Я никогда не видел ни террора, ни угроз».

Такель преувеличивает— кое-какой нажим, повторяем, был: Упвиль за свою независимость действительно попал на короткое время в тюрьму, Изамбар как будто на самом деле подвергался каким-то угрозам, кое-кому другому однажды придали рвения, пригрозив лишить недельного содержания. Но не более. И этого было совершенно достаточно. «Сознательные» знали, чего хотели, а остальные, сделанные будто на один манер, за ними шли, чтоб не наживать неприятностей, конечно, но и из дисциплины, из уважения к авторитету старших товарищей, из приверженности к общему абстрактному мышлению. По словам того же Упвиля, когда процесс разыгрался, некоторые, слушая Девушку, временами задавались вопросом: да может ли она так говорить, если движимы не Духом Святым? То же примерно показал Лефевр, то же про себя самого показал Маншон. Но слова Девушки – слова необъяснимо прекрасной, поистине чудесной простоты – «сознательные» душили под тоннами своей диалектики и своего юридизма, после чего и остальные переставали, как видно, помышлять о Духе Святом – лишь бы всё выходило диалектически и формально юридически правильно. Так они были обучены. И в конце концов голосовали все: «Измышление или дьявольское наваждение», «передать в руки светской власти».

Необходимы были только легальные юридические формулы, и их изыскивали изощрённо.

* * ** * *

Английское правительство, пртобретя Девушку в собственность, содержало её в своей тюрьме и отнюдь не собиралось с нею расстаться. Между тем, чтобы её мог судить церковный трибунал, она должна была находиться во власти церковного правосудия. Формальное решение этой задачи было дано грамотой, написанной Кошону от имени английского короля 3 января 1431 г.

«Повелеваем и соглашаемся, чтобы каждый раз и все разы, когда вышеназванный отец наш во Господе рассудит сие за благо, оная Жанна выдавалась ему нашими подданными и чиновниками, телесно и фактически, для допроса и для ведения её процесса, по Богу, по разуму, по божественному праву и по святым канонам… Однако мы имеем намерение взять оную Жанну назад в наши руки в случае, если она не будет уличена в выдвинутых против неё обвинениях или в каких-либо иных, касающихся веры».

Процесс, таким образом, может закончиться только смертью обвиняемой: если церковный трибунал не найдёт способа отправить её на костёр, то англичане её замучают в тюрьме или, проще, по своему обыкновению зашьют в мешок и бросят в Сену. Пока же она для её осуждения выдаётся церковному правосудию на время допросов и суда, а в остальное время остаётся в руках английских военных властей.

Возражения, даже формальные, мог, однако, вызывать тот факт, что Девушка, преданная церковному суду, находится в руках церковного правосудия не всё время и содержится не в церковной тюрьме. По словам Тома Курсельского, «многие асессоры считали, что её следует содержать в церковной тюрьме»; но он «не помнит, была ли об этом речь на заседаниях». Ладвеню же утверждает, что в начале процесса Кошон поставил на обсуждение именно этот вопрос: «следует ли её держать в светской тюрьме или в церковной; по этому поводу было постановлено, что пристойнее держать её в церковной тюрьме» (где по крайней мере, за ней смотрели бы женщины); «но епископ заявил, что он этого не сделает, чтобы не вызвать неудовольствие англичан». В действительном положении вещей не менялось решительно ничего, но формально английская военная тюрьма была превращена в тюрьму церковную. И на этом всё кончилось. Те же люди, которые говорят, что знали, какой воистину ад Девушка переживала в руках английских «живодёров», тут же добавляют сами про себя: «Никто не решался возражать против её нахождения в светской тюрьме».

И тут они тоже могли находить для себя оправдание в своём абстрактном мышлении и в своём формальном юридизме. Как и для всякого трибунала, состоявшего на службе у тоталитарной системы, для Инквизиции, основанной ровно за 200 лет до этого (в 1231-м), человек подозрительный был уже врагом, потому что он подозрителен, и не заслуживал никакой жалости. В начале XIV века тулузский инквизитор Бернар Гюи прямо писал в своей «Practica», ставшей одним из руководств для инквизиционных трибуналов вообще: «К полному оправданию можно прибегать лишь в самых редких случаях и в виде особой милости». Задача была – сломить обвиняемого и добиться от него признания или таких заявлений, которые позволили бы его обличить; и для этого все средства были годны: всевозможные «хитрости», которые подробно перечисляет арагонский инквизитор Эймери в своём «Directorium Inquisitorum», ухудшение тюремного режима, на котором особо останавливается инквизитор Никола Аббевильский. Во время дознания, проведённого Филиппом IV в 1306 г., жители Альби и Корда писали королю: «Множество несчастных умирает от отсутствия кроватей, от тюремной скученности и грязи, от многократно повторяемых пыток, а инквизиторы вырывают у них тысячи ложных признаний». «Инквизиторы, – писал Бернар Гюи, – могут действовать просто и прямо, без пререканий адвокатов, без видимости суда, без обсуждений, проволочек и многочисленных затруднений, которыми обычно стесняют себя гражданские суды». И не только нормы гражданского правосудия не обязательны для Инквизиции, но и любые правила морали. Каждый инквизитор получал полную индульгенцию на всё время исполнения своих функций, и кроме того, его обычно сопровождал «товарищ», «socius», специально уполномоченный отпускать его любой грех. Как всегда при подобной постановке вопроса, доносительство возводилось в добродетель. Уже основатель Инквизиции, папа Григорий IX, «поздравлял» лангедокского инквизитора Робера Ле-Бугра «с тем, что родители в своём рвении о вере доносили на своих детей, супруги доносили друг на друга, и никто не жалел ни отца своего, ни лучшего друга. И Бернар Гюи рекомендовал принимать доносчиков «с великой милостью и лаской, предоставляя им всё необходимое», ибо «такие обратившиеся еретики многоразличным образом направляют и продвигают дело веры и работу Инквизиции, как это можно было видеть на многих примерах». Всё это, конечно, для спасения рода человеческого, и притом – самое замечательное – не нарушая древнего правила, что «Церковь ненавидит кровь» и никого не казнит: еретик, осуждённый Инквизицией, «выдавался светской власти» с просьбой пощадить его жизнь, после чего компетентный чиновник светской власти был обязан в течение ближайших пяти дней сжечь еретика на костре или, в крайнем случае, его повесить, а если он этого не делал, то сам подпадал под отлучение от Церкви и через год привлекался к ответственности как еретик. Если Церковь могла посредством такой словесной магии оставаться «чистой от крови», то почему было не превратить словесно в «церковную тюрьму» застенок, в котором английские «живодёры» истязали Жанну д’Арк? А процесс Жанны д’Арк был процессом инквизиционным.

Это пытались отрицать без оснований. Процесс такого рода и не мог быть иначе как инквизиционным, и англо-бургиньонские клирики знали это лучше, чем кто бы то ни было. Заминка же с участием официального представителя Инквизиции в начале процесса возникла по чисто формальным причинам, именно потому, что все эти люди были законниками-буквоедами. Руанский викарий великого инквизитора Франции Жан Леметр был приглашён Кошоном в состав трибунала 19 февраля, за два дня до начала допросов, но «высказал сомнение», распространяются ли его полномочия на процесс, который в Руане ведётся экстерриториально, как бы вне Руанской епархии. Началась переписка с великим инквизитором Жаном Гравераном на предмет получения от него специальных полномочий, а тем временем в ожидании ответа Леметр «изъявил согласие», чтоб Кошон вёл процесс один, без него. Это он официально подтвердил в зале суда на второй день допросов, 22 февраля: «Насколько я могу и насколько это в моей власти, я был и остаюсь вполне доволен тем, чтобы вы продолжали вести этот процесс». Наконец 12 марта Кошон получил ответ от Граверана и тотчас сообщил его Леметру. Великий инквизитор писал, что «по основательным причинам лишён возможности лично прибыть в Руан», и уполномачивал Леметра замещать его «в деле этой женщины до окончательного приговора включительно». По инквизиционному праву инквизитор мог действительно передать свои полномочия своему викарию, «как если бы лично присутствовал сам». На следующий же день, 13 марта, Леметр вошёл в состав трибунала в качестве представителя Инквизиции наравне с Кошоном, «что мы и объяснили милосердно вышеназванной Жанне». Все должностные лица трибунала (включая английских стражников), назначенные ранее Кошоном, были теперь назначены Леметром «на те же должности в Святейшей Инквизиции». Упвиль говорит, что в дальнейшем видал Леме-тра «в замешательстве» и даже «в испуге»: временами ему тоже начинало казаться, что на Жанне Дух Святой. Но до конца процесса Леметр просидел исправно. И дело не в том, что творилось в голове у Леметра, а в том, что присутствие представителя Инквизиции придавало процессу инквизиционный характер и позволяло вести его в духе и по законам этого учреждения. Что касается Граверана, то он после осуждения и смерти Девушки со своей инквизиционной кафедры в Париже оплевал её память.

Только инквизиционный трибунал имел формальную возможность пройти мимо основного возражения, высказанного самой Девушкой: «Вы – мой враг, и вы меня судите». Правда, Инквизиция признавала за обвиняемым право отвода свидетелям и судьям, если они «принадлежат к враждебным партиям», если «живут среди врагов обвиняемого» (или если обругали обвиняемую женщину «блудницей», – что одно уже могло обосновать отвод прокурору Эстиве в 1431-м). Но судьи-инквизиторы решали сами, основателен ли отвод, заявленный обвиняемым, например «наличествует ли действительно смертельная вражда».

Таким образом, чтобы вести процесс, англо-бургиньонским судьям в 1431-м нужно было просто заявлять во всеуслышание, что они действуют, ревнуя о вере, и не имеют иных побуждений. Они это и заявляли. И они могли приводить в качестве свидетельств против Девушки любые слухи, распускавшиеся из англо-бургиньонского лагеря: согласно «Directorium Inquisitorum», они могли принимать любые показания, кроме как в случае смертельной вражды, наличие коей, как сказано, определяли опять-таки судьи; при этом «сомнение [относительно верности доносов] исчезает во всех случаях, если свидетели известны как люди добродетельные и честные», – а с точки зрения судей 1431-го их англо-бургиньонские единомышленники были, разумеется, и добродетельны, и честны. Имена доносчиков обвиняемому не сообщались никогда. И уже двух свидетелей, «заслуживающих доверия», было достаточно для обвинительного приговора.

Бернар Гюи пишет в своей «Practica», что из заявлений самого подсудимого инквизитор имеет право «выбирать те, которые, по его мнению, более всего выражают истину», т. е. вырывать те фразы, которые могут в наибольшей степени «обличить» подсудимого. Это то, что руанские судьи сделали под конец процесса, извлекши из протоколов допросов свои 12 обвинительных статей. Так же точно они с самого начала обращались со всеми материалами следствия: выбирали то, что могло пригодиться для осуждения.

Перед началом процесса Кошон распорядился собрать сведения о Жанне в её родных местах. Никола Бальи, который в 1430–1431 гг. был сельским нотариусом при англо-бургиньонской власти в районе Шомона, показал спустя 25 лет на процессе Реабилитации, что «Жан де Торсене, тогдашний шомонский бальи, поручил ему вместе с покойным прево Анд ело провести дознание о Девушке Жанне». Они опросили двенадцать или пятнадцать свидетелей. Результат, который они предъявили, оказался таков, что «оный бальи обозвал нас изменниками-арманьяками».

Со своей стороны руанский житель Жан Моро показал: «Я знал одного видного человека из Лотарингии, который рассказал мне, что был специально назначен провести дознание в родных местах Девушки, что он и сделал, и передал собранные им сведения епископу Бовезскому в надежде получить денежное вознаграждение за свой труд и расходы; а епископ ему сказал, что он изменники негодяй. И денег своих он не получил, потому что его сведения показались епископу бесполезными. Собрал он их в Домреми и в пяти или шести соседних приходах. Из них явствовало, что была она очень благочестива и часто ходила в маленькую часовню, где было изображение Божией Матери».

Собранные сведения всё же не оказались вовсе «бесполезными». Среди них было вот что: «опрошенные мною свидетели рассказывали мне многократно, – продолжает свои показания Никола Бальи, – что девочки из Домреми имеют обычай весною и летом ходить под Дерево фей. Во время дознания я также констатировал, что Жанна со своим отцом и матерью бежала в Нефшато, где и была по-прежнему в сопровождении своего отца в доме некой Ла Русс».

Инквизиционный трибунал, имея целью уничтожить подозрительное лицо, вовсе не был обязан задерживаться на том, что это лицо было как будто благочестиво и ходило в какую-то часовню среди леса: важно было, что в детстве это лицо предавалось неким языческим суевериям и что потом это лицо видели на постоялом дворе, едва ли не в притоне. Добавив к этому слухи – «общую молву», по инквизиционной терминологии, – распущенные «добродетельными и честными» англо-бургиньонами, можно было получить исходные позиции для обвинения.

На втором – предварительном – заседании трибунала, 13 января 1431 г. (первое состоялось 9-го), Кошон «зачитал сведения, полученные в родных местах этой женщины и в иных местах», а также «некоторые пункты, составленные частью по этим сведениям, частью по общей молве». По этому материалу – частично уже обработанному – «было постановлено составить в должной форме некие статьи». Эти статьи – вторая обработка – были зачитаны 23 января, после чего советнику трибунала Ла Фонтену было поручено обработать ещё этот материал и дополнительно опросить каких-то свидетелей. Наконец 19 февраля был зачитан результат работы Ла Фонтена: составленные им статьи и полученные им показания. По этой последней обработке и было признано «наличие достаточного основания для предания суду».

Вот всё, что сказано об этом в тексте процесса 1431 г. Как видно из обвинения, судьи «выбрали» из показаний, полученных в Домреми, и приспособили к «неким статьям» то, что имело отношение к Дереву фей и к постоялому двору в Нефшато. А самих показаний никто больше не видел. Один из нотариусов процесса, Маншон, говорит: «Если бы показания были предъявлены, я бы их включил в текст процесса». Факт тот, что их там нет. Второй нотариус, Буагийом, тоже говорит, что «никогда этих показаний не видел».